Сама ли беда, встряхнувшая все его существо, тут подействовала, здоровый ли образ жизни так повлиял, но умственные способности не только не ослабели, а наоборот, стали проявляться как будто полнее и изощреннее. Иногда казалось, что к прежнему человеческому уму добавилась какая–то способность понимать, угадывать нечто вне логики, постигать какие–то вещи, прежде не доступные ему. Словно жил в каких–то привычных шорах, а теперь сняли их — и шире стал горизонт, острее стал видеть и понимать. «Больше видит тот, кто смотрит на игру со стороны», — вспомнилась слышанная где–то фраза. Да, многое сделалось видней со стороны, свободнее, раскованней стал теперь мыслить. Прежде о многом старался не думать — не сознательно даже, а так, почти инстинктивно, из опасения лишиться душевного покоя. Теперь же покой был настолько недостижим для него, что и заботиться стало не о чем. Это придавало мыслям такую точность и остроту, которых раньше и не подозревал у себя.
Да и времени все не хватало тогда, некогда было посидеть, подумать над проблемкой, основательно поразмышлять. А теперь времени было навалом, некуда даже девать. Вот бы когда поработать над книгой, заветную тетрадочку из ящика достать! Но, увы, отныне ему не дано. Ни записать стоящую мысль, ни поделиться ею с кем–нибудь он больше не мог. А жаль — идеи в голове появлялись, и часто свежие, нетривиальные. Странно, что в прежнем существовании, когда вроде бы и наукой занимался, был кандидатом как–никак, голова работала не так продуктивно, не выдавала столько идей. Нужно было сделаться вороной, чтобы начать мыслить по–настоящему. Ну не насмешка ли, в самом деле?.. Вся жизнь его, все, что с ним происходило, все было сплошной насмешкой теперь.
В утешение ему была оставлена возможность читать. Имея уйму свободного времени, он как–то заново приохотился к чтению. Читал много и жадно все, что попадалось на глаза. Библиотеки и книжные магазины были, конечно, недоступны ему. Приходилось довольствоваться брошенными на улице газетами и журналами, тем, что удавалось иной раз раздобыть на складе макулатуры, или найденными на свалках растрепанными ветхими книжками и случайными брошюрами. Специально для этого летал на бреющем полете, высматривая печатную продукцию внизу, и если что–нибудь находил, то садился и читал, перелистывая клювом страницы.
Это чуть было не кончилось трагически для него. Однажды на каком–то пустыре до того увлекся потрепанным номером «Иностранки» с романом Воннегута, что потерял всякую бдительность. Очнулся от пронзительных мальчишеских голосов: «Смотри–ка, ворона читает! Ишь ты, грамотная!..» — И тут же здоровенный кусок кирпича так близко пролетел над головой, что ветерком шевельнуло перья на шее. С паническим криком он взлетел на верхушку высокого дерева и оттуда в возбуждении, забыв о своем человеческом достоинстве, еще минут пять гневно окаркивал кривлявшихся внизу мальцов.
Но с тех пор уже не увлекался чтением так безоглядно. Обнаружив сверху в полете какую–нибудь книжку, журнал или старый номер газеты, он осматривался, нет ли поблизости кого, потом снижался, хватал печатную продукцию когтями и уносил к себе на чердак, старательно прячась за деревьями и над крышами, поскольку вид вороны, летящей с книгой в когтях, мог вызвать у прохожих повышенное внимание.
Зато на чердаке у себя читал неторопливо, со вкусом, с удобствами. А прочитанное аккуратно складывал в углу под застрехой, так что со временем даже скопилась небольшая библиотека. К его удивлению, на свалках, на складах макулатуры отыскивалось не так уж мало хороших книг. То попадались потрепанные тома Чехова или Стендаля, то на Пушкина или Гете можно было напасть. А однажды из–под груды старых обоев извлек «Метаморфозы» Овидия, и эта находка взволновала его. С жадным вниманием прочел все, что говорилось там о превращениях людей в животных и птиц, чем прежде не интересовался никогда.
Алкиона, супруга фессалийского царя Кеика, превратившись в птицу, улетела в море отыскивать в волнах труп погибшего мужа. Найдя, она так стенала над ним, что, пожалев ее, боги оживили мужа, превратив тоже в птицу. Так, в птичьем облике, они живут и любят друг друга. В птицу превратился Нис, гоняясь за предавшей его дочерью. Нырком сделался сын троянского царя Приама Эсак, когда бросился в море, чтобы покончить с собой. А Коронида, дочь фокейского царя Коронея, оказалась даже близкой родственницей ему — чтобы спасти от преследований Посейдона, боги превратили ее в ворону. Это отчасти даже утешило Вранцова — значит, предшественники были и у него.
Во всем этом было много поэзии, но мало практического смысла.
Главное, что его интересовало: каков механизм всех этих превращений и можно ли опять сделаться прежним. Но ничего вразумительного об этом он в знаменитой поэме не нашел. Превращение всякий раз совершалось лишь по воле олимпийских богов, хотя, как сказано в предисловии, сам Овидий в этих богов не верил. Да он, в сущности, ничего и не сочинял — все эти мифы существовали задолго до него, — он лишь поэтически их обработал. Еще там говорилось, что «метаморфоза» не уничтожает индивидуальности; что новое обличье, наоборот, символически выявляет то главное, чем одержим человек, что превращение всегда связано с личностью персонажа и его судьбой. Но какова конкретная причина и возможно ли обратное превращение — об этом в предисловии не было ни слова.
Оставалось только предполагать, что объективной причины нет, что всякий раз, удостаивая кого–нибудь этой сомнительной чести, боги на
Олимпе рассматривают каждую кандидатуру индивидуально. Кому ж из них лично он, Вранцов, обязан своим превращением: Зевсу–громовержцу, Афине — Палладе или же солнцеликому Аполлону?.. Чушь какая–то и полный абсурд!
Ясно было только одно: с тех древних времен и по нынешнее время жизнь в глубинах своих далеко не так проста и изучена, как еще недавно (будучи тем трезвомыслящим гражданином, что на снимке в газете) он полагал. Все метаморфозы, возможные в ней, казалось бы, давно изучены и описаны, и ничего вне известных законов не может случиться, произойти. И вот на своей шкуре убедился, что это не так, что жизнь чревата самыми невероятными комбинациями, что в ней возможны самые немыслимые превращения, если создадутся необходимые условия и придет свой срок.
Жизнь семьи продолжалась у него на глазах, хотя сам Вранцов и не принимал в ней участия. В любой момент мог наведаться домой, но только лишь в окно заглянуть — не более. Со своей ветки во дворе он подолгу смотрел на жену и сына, но перекинуться с ними хотя бы словцом не мог. До этого и не представлял себе, как много значит речь, самый простой разговор, как далеки, непонятны в постоянном безмолвии люди. Все было по–прежнему в доме его, ни одна вещь не сдвинулась с места, но все чаще ловил себя на том, будто заглядывает в чужую квартиру, где многое со стороны непонятно. Ему очень хотелось поговорить с женой и сыном — узнать бы, как дела, как живут без него, что слышно о нем. Но как узнаешь, если ни окликнуть, ни даже обменяться с ними взглядом не мог?
Поначалу он панически боялся, что Вика или Борька догадаются, узнают, разглядев его в облике серой птицы, и днем даже не появлялся во дворе. Но со временем это прошло, на улице стал подлетать к ним поближе, хотя все равно избегал попадаться на глаза, держась со спины или сбоку. Когда, перелетая с ветки на ветку, сопровождал их куда–нибудь, иной раз казалось даже, что, как и прежде, вышел на прогулку с семьей, только поотстал немного. Однажды до того забылся, что, снявшись с ветки, полетел прямо к жене, чтобы поделиться какой–то пришедшей в голову мыслью, и лишь шагов за пять, опомнившись, круто взял в сторону. Хорошо еще, сзади подлетал и Вика ничего не заметила, а то могла и испугаться вороны, пикирующей сверху на нее.
Видеть жену и сына так близко, буквально жить с ними рядом и не иметь возможности попасть туда, к ним, было так мучительно горько, что бывало по целым дням он не появлялся во дворе, чтобы не травить себе душу. Но потом тянуло опять, а желание попасть хоть на минутку домой преследовало, как наваждение. Наблюдая вечером через окно, как Вика хлопочет на кухне, он даже угадывал, что она готовит, и так явственно представлял себе вкус этого кушанья, что начинались спазмы в желудке — очень хотелось домашненького. Видя Борьку за уроками в детской, он ловил себя на мысли, что надо бы дневник у парня посмотреть: нет ли двоек, не стал ли хуже учиться? Много бы он дал сейчас, чтобы немного поболтать с сыном, просто прогуляться или в шахматы сыграть. Это и теперь было, в принципе, осуществимо: фигуры на доске мог бы и клювом передвигать. «А что, может, и вправду открыться, каким–то образом дать знать о себе?» Он гнал от себя эту нелепую мысль, ничего, кроме горечи и тоски, она не сулила, но жажда, пусть и в уродливом облике серой птицы, вернуться к прежней жизни с женой и сыном, что мог часами фантазировать на эту тему. Конечно, пришлось бы скрывать, вместе с ними в квартире живет какая–то ворона, и только по ночам, вспорхнув незаметно с балкона, он мог бы немного размяться и полетать. Но постепенно и Борька, и Вика привыкли бы к его нынешнему облику, как привыкаешь к инвалидности близкого человека, и жизнь постепенно наладилась бы втроем. А прокормить его было нетрудно — не сложнее, чем комнатную собачку или средних размеров взрослого кота. К тому же и сам он, пользуясь преимуществами своего нынешнего положения, мог бы добывать что–нибудь для семьи. Улетал бы затемно еще с утра за добычей и возвращался ближе к ночи домой. Эта возможность жить дома и в то же время летать по городу вольной птицей казалась такой соблазнительной, что он сейчас много бы за это отдал. И предложи ему кто–то сейчас так прожить до конца его дней, наверное, с радостью б согласился.