Конечно, тетя Маша все знает, будешь ее слушать — счастливой станешь. А коли будешь такая неслух и супротивная, как Нюрка, пропадешь, ей-пра, пропадешь, съест тебя хозяин с косточками, одна косёнка останется…
Похоже, Нюрка пропадет, она не слушает наставлений умной тети Маши, на все хихикает, все-то ей смешно. Катя — та молчит, слушает, а по глазам видно — думает о чем-то другом. Она всегда такая: молчит и будто ничего не видит, не слышит. Зато Марфуша прямо впивает мудрые речи тети Маши и за усердие получает сдобную лепешку из обильного тетиного запаса. Нюрка фыркает, не берет лепешки, Катя взяла и опять задумалась, а Марфуша кусает вкусную лепешку (мать таких никогда не печет, потому что бедная) и слушает, слушает…
Клопы в городе оказались очень злые. То ли они были другой породы, то ли очень голодные, только жгли немилосердно. Марфуша долго не могла уснуть. Мерно, с присвистом дышала тетя Маша, тихо лежала хохотушка Нюра, изредка вздыхала и стонала во сне Катя. Воздух в комнатке был такой же густой, как в вагоне, только махоркой не пахло.
Утром помылись, усердно помолились богу для удачи и двинулись на фабрику. Тетя Маша и впрямь все знала. В конторе носатый молодец с прыщами еле поглядел на девочек и привычно сказал:
— Завтра в семь часов на работу. Спросить старшую Александру Павловну, — ловко зажал сунутую тетей Машей зеленую бумажку и уткнул длинный нос в ворох ведомостей. Девочки стали ученицами чулочной фабрики Кротова и Метельцева.
Дни шли за днями, тянули за собой недели. Уехала тетя Маша; девочки осваивались: коечная жизнь у Матрены Сергеевны и фабрика становились их бытом.
Фабрика была кирпичная, двухэтажная; прямо перед воротами тянулась глубокая канава, а за ней — пыльная, плохо мощеная улица. Улицу почему-то называли Сущевский вал, хотя никакого вала не было, одни выбоины и ухабы. День-деньской по этой улице тарахтели ломовые подводы, летом столбами вилась желтая пыль, а зимой наметало косые сугробы. Летом среди улицы усаживалась артель, мужики обертывали ноги тряпками, дробили булыжник и мостили плешины на мостовой. А приходила осень, грязь — и вновь многострадальные ломовые лошади ныряли в ухабах… Все-таки тут чувствовался город: по вечерам проходил фонарщик с лесенкой и зажигал фонари. Хотя фонари стояли редко и светили слабо, но такого в деревне не увидишь.
А в проездах Марьиной рощи было совсем как в деревне. Лишь по Шереметевской да по Александровской улицам вдоль домов и заборов протянуты деревянные мостки. Но по ним ходи осторожно: гнилые и с дырами, разве только в грязищу, когда иначе не пройти, но иди с опаской. А кто в Марфушином возрасте ходит с опаской, шаг за шагом? Куда проще: скинь тяжелые башмаки и дуй прямо по улице…
Трудно было привыкнуть к фабрике: много людей и очень шумно. Машины жужжат, работницы, когда нет хозяина, все время меж собой разговаривают, а чтобы слышно было, громко кричат друг другу, точно ругаются. Но они не ругаются, просто говорят о своих делах, иные песни поют…
В закутке, который называется конторкой, сидит Александра Павловна. Она в этом отделении главная; выходит она из конторки редко, больше сидит в закутке и без передышки ест и чайник за чайником пьет. Такая худая, и куда в нее лезет? Иногда ее сменяет хозяйский брат Леонтий Гаврилович; он нестрашный, часто пьяненький, спит или песни мурлыкает, никто его не боится. Но и Леонтий Гаврилович еще не самый главный, над ним тоже есть начальник — Марфуша еще в этом плохо разбирается, — а над всеми самый большой хозяин — Кротов Иван Гаврилович. Говорят, есть и другой хозяин, Метелицьин, но того никто не знает, он на фабрике совсем и не бывает. Выше хозяина кто же? Царь, да, может, еще бог. А Марфуша в самом низу.
Подружкам, тем легче: Нюра перезнакомилась, хохочет с другими девочками; Катя совсем какая-то бесчувственная, смотрит сквозь всех, точно они стеклянные, и что-то свое видит… Марфуша всем старается угодить, как учила тетя Маша, да не получается: пальцы у нее тонкие, да неповоротливые; учат ее с машиной обращаться, машина та называется не по-русски — «Штандарт», и ее вовек не постигнешь. Больше гоняют девочку по поручениям:
— Марфушка, принеси то! Марфушка, подай это…
И вертится вьюном Марфуша, и торопится, и старается угодить, и отчаивается:
— Ничего у меня не выйдет, не сумею я, как другие.
Однако сумела. Прошло время, и поставили Марфушу к машине. Сперва, конечно, шло не шибко, и путала, и трусила, а потом понемногу выровнялась.
А как пришло умение, стала проходить и трусость. Мастерицу уважала, хотя подружки смеялись над обжорой и дразнили Марфушу подлизой. Ну и пускай подлиза, а старших надо уважать и слушаться. Нет, она не боится Александры Павловны, — коли работаешь неплохо, чего же бояться? Но вот хозяина побаивается, он и впрямь грозный, и на работу не посмотрит, выгонит на улицу, и все тут.
Вот невзлюбил он за что-то Верку Иванову. Уж она ли плохо работала? Все говорят, что хорошо, лучше многих других, работница что надо. Так не понравилось ему, что кудряшки носит. Прозвал ее «куклой мериканской».
Не могли понять работницы), чего он к Верке придирается, сам осматривает ее работу, бородкой качает, бормочет:
— Ах ты, кукла мериканская!
И все-таки подловил. Пришел в мастерскую; работницы, конечно, меж собой тары-бары, и Верка тоже работает и пальцами, и языком. Назавтра Верка не вышла. Мастерица рассказывала:
— Уволил хозяин Верку, много, говорит, болтаешь, кукла мериканская!
А одну старую работницу уволил за то, что надерзила прыщавому конторщику, который обсчитал ее на выработке. В тот раз он всем не досчитал, но все-то промолчали, а Катерина Ивановна пошла да обозвала его щенком и жуликом. Уволил хозяин Катерину Ивановну, — неважно, что проработала она на фабрике двенадцать лет.
Так кто же главнее хозяина, Ивана Гавриловича Кротова?
* * *
Матрена Сергеевна жила, как многие хозяйки в Марьиной роще: снимала комнату и держала девочек-коечниц. Давала угол и питание — не ахти какие разносолы, но добротное и сытное. Сама ютилась в коридорчике, варила, стирала, убирала, помаленьку надзирала, чтобы девушки вели себя пристойно, брала по семи рублей с души и тем существовала: вдова, одинокая, много ли ей надо?
Вместе с тремя подружками-чулочницами в комнате жили еще две девушки с кондитерской фабрики Ливанова. Их Матрена Сергеевна считала самыми выгодными жиличками.
…Славную фабричку поставил Ливанов в конце Пятого проезда. Выпускает он ходкий товар, и правило у него незыблемое:
— На фабрике ешь вволю, а с собой не моги. Это уже воровство.
Поначалу накидывались девочки-ученицы на сладкое, удивлялись на старых мастеров, что пробу берут морщась, пожуют и сплюнут, а с течением времени начинали и сами ненавидеть свою продукцию и мечтать о селедочке или простых щах погуще. Но все равно в выгоде Матрена Сергеевна: пробыв день в жаре, пропитавшись до одури сладкими душистыми парами, плохо и мало едят девчонки, и без всякого риска может уговаривать хозяйка:
— Да ешьте, девоньки, а то побледнеете, похудеете, красоты да силы лишитесь…
Куда там!.. Нет аппетита у ливановских работниц.
Павел Иванович выпускает не так чтобы первостатейную продукцию, а больше для провинции, для базара, для окраинных лавчонок: ярко окрашенную полосатую кара-мель, паточные, тягучие леденцы. Не признает Павел Иванович варенья и сахара-рафинада. Его материал: патока, мучка, подбродившее повидло. Учли это привередливые потребители и ловкачи-богачи, пошатнулись дела мелких кондитерских фабричек.
Огромные фабрики Абрикосова, Эйнем, Сиу стали выпускать товар настоящего вкуса и на сахаре. Ну, это еще не обидно. А подставили Ливанову ножку такие же, как его, фабрички, владельцы которых хитро укрылись за французскими названиями Тидэ, Реномэ. Стали они заваливать рынок товаром в такой упаковке, что и не хочешь, а купишь: тут тебе и все цвета радуги, и лак, и наклейные картинки, и высечки, и золото, и серебро, и цветная фольга. Купят такую шоколадку ребенку, а тот обертку долой, десять упаковок одна другой краше да толще развернет и достанет тонкую пластинку, ни видом, ни вкусом на шоколад не похожую. Есть, конечно, такую пакость невозможно, зато картинка остается, а на ней крупными буквами реклама: «Кондитерская фабрика Тидэ. Москва».
С Сиу удалось бороться просто. Было их два брата-француза, и поставили они фабрики рядом: С. Сиу — кондитерскую, А. Сиу — парфюмерную. Стали газеты смеяться: не съешьте по ошибке мыло — фабрика-то общая!.. Перестала провинция брать конфеты у Сиу. А что сделаешь против немца Эйнем и русского купца Абрикосова и особенно против этих отчаянных Тидэ с Реномэ? Разве же их переплюнешь? А покупатель когда-то еще разберется в том, что их товар — подделка. Чем же их бить?
Сын посоветовал: качеством. Завести новые машины, работать на сахаре, варенье, соках. Ишь-ты, а не жирно ли будет деревне да окраине сахарные конфеты жевать? Но, впрочем, как хочешь, мне скоро помирать, хозяйствуй, сынок, по-своему, только денег не проси… А деньги и не нужны: есть на свете кредит — слава богу, в Москве живем; ну, хоть не совсем в Москве, но Москву кормим. И станем ее кормить таким шоколадом, чтобы Эйнем зачесался от досады. Не бойтесь, папаша, я вашего воспитания, но только время сейчас на новый курс поворачивать… Ишь-ты, слово какое — курс, мы таких и не знали… Ну-ну, сынок, заворачивай дело, а я посмотрю. А как с рабочими будешь, ась?.. Нынче и рабочий другой стал, после девятьсот пятого-то, у него тоже курс… Валяй, сынок, может, и дело сделаешь. Только ты за рабочим смотри, не давай ему засиживаться очень; ученик, он выгоднее, сам знаешь наш обычай, на том стояла Марьина роща…