Пустынен берег, и его дальние изгибы в синей дымке похожи на корабли. Остатки сетей полощет побережник— северо-западный ветер. Опрокинувшись на спины, лежат у избушек длинноногие скамейки. Когда ставят тайник, то завозят скамейку в море, ставят на дно. Взбирается рыбак и бьет колья в грунт деревянной колотушкой — киюрой. А в колотушке весу килограммов десять, никак не менее. Бьет по тонкой вершине, не тая силы. А под ногами обманное море. Обнесет порой рыбака — и обнимается он в волне вместе с киюрой. И только поставлен тайник, вроде бы пора и семгу в гости ждать, а тут на тебе, подкрался в какую-то пору обедник — ветер с юго-востока: «очень даже надоедный ветер, рыбу не только в котел, дак из котла вытянет». А то и сиверко наскочит, бойко так: лохматит море, ломает колья, рвет сети. Скрипит избушка, кипит небо, карбас крохотным птенчиком среди волн. Спасать надо тайники. И спасают рыбаки, достают порой одну рванину. Жалостливо распялят на берегу, шьют-зашивают дыры, читают небо глазами: «Како-то завтра погодье».
Вот и тоня, по прозванью отхожая. Рыбаками окрещена: «Тоня отхожа — никуда не гожа. Погода быват, и семга не попадат, и колья выбиват». Зимний Берег рыбакам с детства знаком, веревкой обмерян на сажени, на билетики еще до революции разыгран, с молотка продан. И хоть поговаривали порой с тоскливой горечью, что «на тоню садиться — надо хлеба анбар», но в подпитии напевали: «Море, море, морюшко — золотое донышко».
Суров Зимний Берег. Суров и безлюден. На взморье — октябрь, и потому не выскакивает рыбак на крутой язык берега, не подсматривает биноклем за добрые пять километров и не гадает, а «кого нынче леший несет»: желанный гость или нет. Если желанный, так уху надо заваривать.
Но пустынен берег. Ни пахнущего рыбой дымка, ни человечьего голоса. А морю что: наигрывает-наяривает на своей пластинке. Мхи цветным ковром наползают на береговые скулы. Небо грязной мешковиной над головой. Неприглядно…
Так что же удерживает здесь? Не поймет Хромцов. Тяжело тянется он за хитрой лошадкой и заготавливает в уме приветственную фразу, что скажет при встрече: «Ну и здоровенько. Каково без меня разживаетесь? А я уж в городах наотдыхался». И улыбается Хромцов, предвкушая столь неожиданную встречу.
И следом за ним, чуть пригнувшись, но довольно бойко вышагивает тетка Калиста. Навестила детей, что живут в Ручьях в интернате, и вот опять домой попадает. Изба ее видна на белесом горизонте. Тут, рядом, только с десяток километров по лайде отшагать. Так и бредет тетка Калиста из лужи в лужу. Лицо ее в морщинах от лет, спокойно и мягко. Неприметное бабье лицо, рыжеватое, худенькое, но приветливое. Калиста нынче единственный взрослый человек в Инцах-деревне, которая ушла из мира незаметно и спокойно, потому что маленькие драмы умерли вместе с селением. Естественно отмерла деревня, отжили свой век. Но на карте области она еще есть. Белый кругляшок с надписью— Инцы. И когда-то еще истреплются географические карты, и марля, что подклеена для прочности, придет в полную негодность, а вот деревни уже нет. Жители разъехались, и только тетка Калиста с полдюжиной детей не захотела никуда переезжать: «У добра добра не ищут. Там хорошо, где нас нет…». И все же деревни нет, умерла она.
…Однажды я спросил у своего хорошего ручьевского знакомого Юрьева Ивана Григорьевича: мол, что самое плохое в нынешней деревенской жизни. И тот, потомственный помор, а мужику-то уж за пятьдесят, грустно и искренне ответил: «Скучно здесь… Ей-богу, скучно. Ведь мы-то люди новые, при Советской власти родились, а деревня — она старая».
В марте этого года я летал на промысловую разведку. Сверху Белое море похоже на неряшливую скатерть в обеденных пятнах, и какой-то постоянной угрюмой безысходностью веет оттуда, снизу, пронизывает самолет. И эта тягучая грусть неожиданно навещает нас и уже не оставляет.
Вдруг вспыхнула внезапная мысль, когда взгляд упал на пробковые спасательные пояса: как страшно, наверное, оказаться одному в ледяном безмолвии. Однажды рассказывали мне, как помор из Золотицы заблудился в тумане. Случилось это незадолго до первой мировой войны: заблудился посреди моря, когда все промысловики разбежались по льдам за зверем. Наконец через сутки он вернулся к стоянке, но лодки уже не было: товарищи ждали-пождали, поискали для верности, подумали, что «терящий» погиб, и ушли домой. Для зверобойки этот случай рядовой. И заблудший еще восемь суток ходил по льдинам, ища в тумане берег, а не было у него ни огня, ни еды. Потом соорудил себе из льдин могилу и приготовился умирать, накрывшись совиком. Но только смежил веки, тут и услыхал всхлип весел: пробиралась по разводьям зверобойная лодка. И закричал страдалец, собрав последние силы: «Рабы божьи, возьмите терящего человека, вывезите куда-нибудь на мать сыру землю».
Сколько же потерянных воплей слышали эти безразличные льды, которые неспешно протекали под нашим крылом. А сколько горестных женских плачей вторили им с Зимнего Берега. Да, хлеб насущный всегда был труден. Хотя и поговаривали поморы, мол, «батюшка море, не на тебя надея, матушка земля родит», и ставили избы спиной к воде, однако лицом всегда стояли к морю.
…Только на вторые сутки нашелся зверь: он лежал столь густо, словно поленницы дров рассыпаны. Тюлень приплыл, наконец, от гренландских припаев в Белое море, в свой постоянный «родильный дом». А через несколько дней двести зверобоев, покинув Золотицкую гостиницу «Белек», с лодками и волокушами вышли из вертолетов и за пять дней закончили промысел. Спасибо Пономареву, председателю «Рыбакколхозсоюза» — его затея, а то еще десять лет назад приходилось уходить на зверобойных шхунах на два-три месяца и досыта мокнуть в воде — морском рассоле.
Но непохожим был и нынешний промысел. Таскали поморы в жестяных коробках, похожих на ванны, малых тюленьих детей — бельков, совали в дерюжные мешки с дырками, чтобы не задохлись они, грузили в двухэтажные контейнеры и везли на берег. Матери-утельги ревниво и обиженно кричали, задирая усатые морды навстречу вертолетным вихрям: зеленые машины, покидая льды, торопились к Зимнему Берегу. Зверобойная путина ныне мгновенна. Не успеют рыбаки по родным соскучиться, как уже бани надо затапливать— домой работники едут.
Здесь, на Зимнем Берегу, все непохоже на Рязанщину или курские раздолья, здесь окраина России. Здесь море — поле, здесь и зимой собирают урожай. Зимний Берег — это серые глины, шумный прибой, стон чаек, удивительно пестрая тундра весной под низким небом и постоянное малолюдье.
В истории России Беломорье занимает свою особую заметную страницу. Здесь, в постоянной суровости и чистоте, в родовой мореходской школе ковался характер помора. Сотни капитанов поставил этот край в большой Российский флот, и поныне живут на Беломорском берегу знатные морские фамилии. Шестьдесят поморов Малыгиных из села Койда погибли на фронте, их имена высечены на обелиске, а еще десятки Малыгиных плавают во всех широтах. Это Поморье выковало династии Пустошных и Котцовых, Антуфьевых и Пономаревых.
Ведь как становились морскими работниками?.. Того же Федора Пономарева, о котором пойдет речь, отец взял в море, когда тому было восемь лет. Он только и сказал: «Давай, Федяшка, собирайся. Нечего тебе на берегу собак гонять. Правда, и на промысле ты пока не работник, но хоть ухи на морском ветре похлебаешь и вкус ее настоящий узнаешь».
А были тогда на Печоре, родине Пономарева, сложные двадцатые годы: трудно двигалась по тундре новая жизнь. Колдунам верили. Как на промысел уходить — через невод прыгали. Наговоры колдовские в поплавки прятали, обрывки сетей в чане варили и поливали той водой снасти. Молили бога, чтобы дал он удачи.
Это были годы, когда рыбаки еще жили в «буграх» — землянках, когда с тони на тоню водили слепого Ивана Ивановича Кабанича, а тот сказывал сказки. Он ничем не занимался, был родом из Пустозерска — пожалуй, последний житель покинутой деревни. Его водили от одной рыбацкой землянки к другой, и Федька Пономарев бегал сзади и тоже, забившись в угол сырой землянки, слушал слепого Кабанича.
Да, мы не можем быть Иванами, не помнящими родства. Нам нужно знать историю своего народа, его обычаи, беречь жемчужину — фольклор, хранить памятники. Но вдвойне нельзя забывать, из какой все же темноты вылез Зимний Берег и Летний, и Печора. Пономарев превосходно помнит не только мудрость дедов, но и ту дремучую застойную рутину, которая процветала в деревнях. Отголоски ее и поныне сказываются в хозяйской нерасторопности и нерасчетливости в делах. Вот, мол, сходили мы на траулере к Африке, рыбы наловили, денежки получили — и баста: живем до новой путины.
А интересно, что пониманию истинной ценности вещей, дел и поступков учил Федора Пономарева отец, учил с малых, совсем «глупых» лет. Однажды убежал мальчишка без опросу на речку, щурят завидно наимал, нанизал их на прут. Но тут гроза случилась страшная, пришлось в стоге сена пережидать. В общем домой заявился за полночь. И как рассказывал Пономарев: «Прибежал радостный, кричу: „Гляди, батя, сколько я щук-то наловил!“ Думал, что он нахваливать будет. А отец рыбу матери отдал и меня прутом хорошенько высек, приговаривая: „Мы из-за тебя все расстроились, думали — утонул где. Пошто убежал не сказался?“ Так и получил я от отца вместо „ордена“ — порку. А с того раза и усвоил хорошую истину: радость даже с маленькой горчинкой — уже не радость».