— Но ведь указание есть, — вступился Любченко.
— Я в Москве буду говорить с теми, кто дал указание. Но вы-то все агрономы и должны о неразумных указаниях сигнализировать куда надо, иначе вы не разумные агрономы, а так себе… Ну, поехали, сад посмотрим. Не бойтесь, Анна Петровна, что я и на вас нападу?.. Может, у вас такой же сад, как у них дубрава? Ох, — вздохнул он, забираясь в машину. — Ребятишки. Ну, просто ребятишки. Не сердитесь на меня: родные вы все мне, а вот — набезобразничали. — И снова академик замкнулся, думая: «Если и сад так же выглядит, как дубки в степи? Был бы сад, были бы на столе и яблочки, а то вместо яблочков — арбузы да дыни. Трудно мне будет с Аннушкой говорить. Очень трудно. Мягче как бы… Может, промолчать? — И вдруг все снова закипело в нем. — Похвалить плохое? Не в моем нраве. И молчать не мое правило. Но как сказать Аннушке? Может, сейчас притвориться: устал я, дескать: «Поехали, передохнем, а завтра видать будет». И это нехорошо: скажут, перетрусил. Да и вообще нехорошо: не посмотрел сад в полупустыне».
Пока он так рассуждал, машина спустилась в долину.
И вот перед ними на площадке в десять гектаров раскинулся сад. Он красовался в широченной балке, замкнутой с двух сторон пологими, заросшими сивыми травами, берегами, которые, видимо, когда-то сдерживали воды рукава Волги или какого-то ее притока. Прямо ли, направо ли, или налево посмотришь — всюду тянутся ровными рядами яблони и груши с густыми кронами. Многие — ранние сорта — уже освободились от плодов, но на зимних еще висели, усыпав ветви, отягощая их, крупные желтовато-белые яблоки. Они висели, как бы хвалясь: «А мы держимся до первых заморозков. Нас сейчас не урвешь». В верховьях сада небольшая плотника и пруд, из которого тянутся трубы и поливные канавы.
Анна заранее была уверена, что сад поправится Ивану Евдокимовичу. И не только понравится, но и приглушит в нем тяжкую грусть, навеянную жалкими дубками и тем, что он видел на поливном участке около Аршань-зельменя, — вот почему она просто, не хвастаясь, сказала:
— Не отрывали мы их, деревца-то, от груди матери: сначала в питомнике воспитывали, а потом, когда на ножки стали, сюда перенесли. Труда положено много, будто ребятишек растили: около десяти тысяч тут у нас их, яблонь и груш.
— Трудненько было? — машинально произнес академик, неотрывно глядя на сад, видимо думая о чем-то своем.
— Еще бы. Зато ныне — бездонный колодец радости, — ответила Анна и такими встревоженными глазами посмотрела на Ивана Евдокимовича, будто закричала: «Да очнись же!»
Не только вид сада удивил академика. Ивана Евдокимовича привлекли стволы деревьев; они были настолько плотны, чисты, розовато-сини, что казалось, налиты воском. Вот почему он зашагал от дерева к дереву, ладонями сжимая стволы, похлопывая по ним, произнося одно и то же:
— Ну и ну! Молодцы! Колхозники молодцы. Утерли нос нашим агрономам. Ай молодцы! Нет, вы только посмотрите. О-о-о, голубушка, сильна же ты. Ну и сильна! Ну и уродишь вагон яблочков. Ах, сильна! Нет, вы только посмотрите… Сильна!
— Вот эту еще гляньте, Иван Евдокимович, — подхватила оживленная Анна, сама в эту минуту походившая на яблоню в цвету. — Вот на эту, еще вот на эту, — говорила она и уводила Ивана Евдокимовича в сторону от людей, как птица отводит от постороннего глаза своих птенцов. — Вот эту оглядите, Иван Евдокимович. Вот… Смотрите, эту я с малолетства знаю: приболела она маленько, так я на нее, как на ребенка, дышала. А сейчас, глядите, красавица какая выросла. — А когда они очутились вдалеке от посторонних глаз, Анна показала на яблоню, сплошь усыпанную плодами: — Вот эту еще пригладьте. Обильной мы ее называем, — но как только к дереву приблизился Иван Евдокимович, Анна, прислонившись спиной к стволу яблони, еле слышно произнесла: — Вот эту, — и протянула к нему руки.
7
В Разломе случилось то, чего никак не ожидал Аким Морев. Он полагал, Иван Евдокимович слегка увлекся Анной… Ну, поволнуется, а затем все войдет в обычную колею… И он даже перестанет вспоминать про Анну Арбузину. Возможно, где-либо на совещании скажет: «Вот какие молодцы колхозники: под руководством практика-садовода Анны Петровны Арбузиной развели такой сад в полупустыне, что нам, ученым, пример показали». А потом совсем забудет про нее…
Но сегодня рано утром, выйдя из домика, Аким Морев увидел, как из безлюдных, выжженных солнцем степей, приближаясь к огородику, расположенному позади дворика, шли Иван Евдокимович и Анна. Оба они были до того задумчивы, что никого и ничего перед собою не видели: прошли мимо Акима Морева, ну как мимо куста полыни, — полынь и полынь. А у резного крылечка остановились, улыбнулись друг другу той улыбкой, какая свойственна только очень близким людям.
— Тысячью цепей, Аннушка, я в Москве прикован к своим обязанностям. Иногда и тяжко, да что поделаешь? Надо.
— А так, конечно, работы здесь непочатый и благодатный край, — продолжая где-то начатый разговор, проговорила она, и вдруг румянец схлынул с ее лица.
Как женщина разумная, Анна понимала: произошло то, что перевернуло их отношения. При встрече на теплоходе она чувствовала себя равной с Иваном Евдокимовичем: он — академик, получивший почет за свой труд, но ведь и она вырастила сад в полупустыне, а не где-то в Тамбовской области: там деревцо воткни, оно и растет. Анна чувствовала себя равной с академиком: он несет в душе гордость за свои дела, но и у нее на душе не пустота, а та же гордость, верно, в меньшем масштабе, но гордость… и Анна смело разговаривала с Иваном Евдокимовичем, смело вела себя. А вот теперь? Теперь они в обществе остались теми же. Он — знаменитый агроном, она — известный садовод. Но в их личных отношениях все резко изменилось. И оба они рады этому изменению.
«Но ведь он… он — наука! — мелькнула у нее сейчас мысль. — Сердца-то, конечно, одинаковые: любятся, верю… Однако он вон какой, а я — букашка. — Анна вначале было побледнела от этой страшной мысли. — Ну, нет! Не букашка!» — и, улыбаясь призывной улыбкой, сказала:
— Пошли. Чего гадать? Видно будет, — и первая легко, будто ей было и не сорок лет, взбежала по ступенькам крыльца.
Он пошел следом за ней, чуть склонив на правое плечо седоватую красивую голову.
«Дело серьезное», — решил Аким Морев, вовсе не осуждая академика, но уже представляя себе всю сложность их отношений.
И тут он увидел, как по улице к домику идет Елена, а с ней какой-то юнец: на нем крылатка и легкая фетровая шляпа, на румяненькие щечки легли кудрявенькие бакенбарды, делая его похожим на петушка, еще неумело, хрипло кукарекающего. Юнец, шагая рядом с Еленой, красивой, статной, но выглядевшей весьма отчужденной, что-то беспрестанно говорил ей, заглядывая в лицо… Она молчала. И только у калитки сказала, кривя в насмешливой улыбке губы:
— И что это вам взбрело — петь о моих руках? Руки как руки. Музыка! Какая там музыка? Вот загляните ко мне на ветпункт, когда я работаю, и посмотрите на мои руки: отвернетесь. Глупости это у вас.
— Как вы, такая поэтическая, можете произносить столь грубые слова? — он не говорил, а декламировал бархатным голосом.
— Эх, вы! До свидания! — Елена рванула калитку и захлопнула ее перед самым носом юнца.
Тот круто повернулся и пошел прочь, всем своим видом как бы говоря: меня не понимают.
Аким Морев расхохотался:
— Кто это преследует вас?
— Да так… Композитор Митя… Дунаев. Приехал из Москвы. — Елена помолчала и резко-порывисто попросила: — Аким Петрович! Пожалуйста, увезите его отсюда. Ну, увезите. А то… А то и Любченко… неприятно… Да и мне… мне все это нужно, как разумному человеку нужен мыльный пузырь, — подчеркнув «все это», произнесла она и, остановившись на ступеньке крыльца, посмотрела в глаза Акима Морева тем взглядом, который вдруг что-то приятное ворохнул в его груди.
«Чего это она? Зачем?» — тревожно подумал он и невольно спросил:
— Вы что ж?.. Любченко? Простите за нескромность.
Елена со скрытой горестью ответила:
— Страшно становится, когда думаешь: поднялась на гору, а под тобой оказывается — бугорок.
«Черт-те что», — с неприязнью подумал Аким Морев и, обойдя стоящую на крыльце Елену, прошел в домик…
Вот все это пронеслось в памяти Акима Морева, а сейчас он припомнил столь же непоправимое, как если бы при вас отрубили человеку голову и тут же выяснилось, что он честен и невиновен.
Из Разлома Любченко, сев за руль, повез их через совхозные и колхозные поля по направлению к строящемуся каналу Волга-Дон.
За две-три недели до уборки виды на урожай были блестящи: рожь, в рост человека, волновалась всюду, будто разливанное море, волновалась пшеница, переливались золотистые кудрявые овсы.
— Такого давно не было. Вот это подвалило, — говорили люди, готовясь к сбору.