— А он, дурак, вздумал меня урядником каким-то пугать!.. Эх, идиот чертов!
Очень возбужденно потом начал он метаться по вокзалу. Поденкину и другому подручному, работавшему в Вышнем Волочке, Зверякину, он послал телеграммы: «Закупку, погрузку овса пристановить». В то же время с бесспорной ясностью, чего раньше не было, представилось необходимым непременно поехать в Петроград получить свои деньги в интендантстве. Большая потребность двигаться погнала также его и к извозчику у подъезда вокзала, причем он даже не решил, куда собственно он поедет, домой ли, или к Бесстыжеву, чтобы доказать ему, что он не только мошенник, но еще и круглый дурак.
Между тем было уже около девяти, и, когда стоял он около извозчика и смотрел на мерцающую слабыми огоньками заозерную часть слободы, раздался вдруг звонок на перроне.
Спросил он извозчика на всякий случай:
— Это рыбинскому звонок?
— Питерскому, — ответил извозчик.
— Ка-ак так питерскому?.. А зачем же я хочу с тобою ехать, когда мне именно в Питер надо?
— Не знаю уж, дело хозяйское…
Извозчик мог подумать даже, что он пьян и над ним шутит; извозчик обиделся.
А поезд, которого Полезнов ждал так долго, пришел действительно через полчаса. В полях южнее Бологого, конечно, сильная крутила метель: вагоны пришли оледенелые, поседелые, с пухлыми белыми от снега крышами, и, когда Иван Ионыч занял свое верхнее место, им овладела не то что успокоенность после двух этих дней, а так, будто долго втаскивал себя на какую-то почти отвесную насыпь, чтобы попасть на рельсы, и вот, наконец, на рельсах.
Верхняя полка вагона, когда перед тобою только свеча или лампочка вверху, а внизу ненужно для тебя суетится чужой народ и путь твой еще долог — целая ночь, — это располагает к довольно странным, отрешенным и медленно проплывающим мыслям. Иван Ионыч думал теперь только о жене, о том, что у нее «началось», началось то, чего остановить, может быть, и нельзя. Когда он женился, ей было девятнадцать, ему сорок шестой… Кроме того, он часто и подолгу не бывает дома.
Очень трудно было с руками: они чересчур набрякали и были чугунно-тяжелы, так что, на какой бы бок он ни ложился, через пять — десять минут отлеживал себе то ту, то другую руку, — приходилось поворачиваться снова.
О чем говорили теперь внизу (сосед же его по верхней полке спал, повернув к нему совершенно голый и белый затылок), Иван Ионыч не слушал… Он думал о жене просто, по-деревенски и, должно быть, иногда все-таки забывался на минуту, потому что явно как будто зажимал в отекшей руке ее косу. Иногда же казалось, что в руку ему попала черноморова борода Бесстыжева и он рвет ее и волочит самого Бесстыжева по рельсам. Иногда, когда сильно дергался поезд и его подбрасывало, приходилось прижимать руку к сердцу, — так оно начинало колотиться. Даже несколько удивленно он думал о нем: «Несмотря, что шестой десяток идет, а все-таки здоровенное!..» Вспомнил, что лет сорок уже ничем не болеет, только в детстве была лихорадка, — пил от нее горькую хину.
Когда подъезжали к станции Угловка, сосед Ивана Ионыча, подняв голову и поглядев на него мутными глазами, буркнул:
— Что это вы все вертитесь, послушайте?..
Озадаченный Иван Ионыч только что хотел выругать его, обидясь, но тот тут же повернулся, снова показав ему гладкую лысину, и завидно захрапел, как человек с чистейшей совестью, не отягощенной даже преступлениями ближних.
— Вот так осел! — сказал Иван Ионыч скорее задумчиво, чем злобно, и тут же почему-то представил у себя на коленях тоненькую старшую свою девочку Лизу, как она, откинув головку, чтобы смотреть ему прямо в глаза, спрашивала:
— Осел, папа, он больше, чем белуга, или он меньше?
Он ответил ей тогда:
— Они разные. То — осел, животное, а то — белуга… в воде живет… Белугу, ее на Каспийском море ловят…
— На Кась-пись?.. Фу, мама!.. Как папаше не стыдно?..
И она соскочила с колен и время от времени глядела на него осуждающими глазами и покачивала головой.
На какой-то небольшой станции поезд остановился и стоял так долго, что пассажиры начали встревоженно выходить из вагонов.
Проснулся и тот, с лысиной, натянул на длинную, как пирог, голову рысью шапку с наушниками, покачался на слабых руках с полминуты и тоже спрыгнул вниз и вышел. Его не было с полчаса, а когда он вернулся наконец, Полезнов обратился к нему, как к знакомому:
— Что там случилось такое?
— Черт их знает, разве у них разберешь?.. Мы на запасном пути будто стоим, — подумавши, ответил лысый.
— Ну, а все-таки что же такое говорят?
— Что говорят?.. Говорят какую-то чушь неподобную!.. Будто мы целый корпус пропустить должны, только тогда дальше поедем…
— Ка-ак так корпус?.. Зачем корпус?.. Да ведь корпус, — вы знаете, что это такое? — очень встревожился Полезнов. — Куда же это целый корпус?
— Куда?.. В Петроград, говорят, на усмирение…
Большие бурые мешки были у него под глазами, а лицо бритое. Он добавил:
— Вообще теперь можете спать безмятежно…
Подтянуться на руках он не мог и стал обеими ногами на столик, чтобы взобраться на свое место, а взобравшись, присмотрелся к Полезнову и, вспомнив, должно быть, как он вертелся, сказал покровительственно:
— Пройдитесь подите минут на десять, освежитесь… Лучше будете спать…
И опять показал, какая у него плешь. Полезнов же рассуждал между тем:
— Корпус… это — две дивизии. Стало быть, восемь полков… Это по военному составу… посчитайте, сколько людей… Да артиллерия… да кавалерия… Кроме того, обоз… Сколько же это составов надо?.. Один за другим их гнать, и то ночи не хватит… И чего же нам их ждать на запасном пути?.. Не все ли равно, нам ехать и им ехать?
Все-таки больше часу стояли на этой станции. Потом, пропустив скорый встречный, снова дернулись вагоны и застучали колеса. Это очень успокоило Полезнова. Он даже задремал. Снились ему одни только крушения поездов, причем вагоны поднимались на дыбы и опрокидывались вверх колесами.
Уже на Николаевском вокзале, когда в двенадцатом часу дня приехал Иван Ионыч, оказалось необычайно людно, весьма простонародно — даже в зале первого класса, — очень шумно и как-то совсем неожиданно празднично… Правда, день был воскресный, но народ, переполнивший вокзал, видимо никуда не собирался ехать и не был озабочен тем, как бы достать билет и как бы кто не украл мешка или корзины. Никто и не тащил на себе, пыхтя и наливаясь кровью, чудовищных узлов, замызганных, перетянутых веревками семейных чемоданов. Толпа была явно свободна от прокисших своих вещей и уже одним этим празднична.
Все кругом были очень возбуждены. Кто-то — за толпой не было видно как следует, кто именно, — кричал решительно:
— А я вам говорю: за нас казаки!
— А отчего же ораторов нет? — спросил громко Иван Ионыч, вспоминая инженера Нижерадзе. — Вот бы теперь оратора.
Женщина с рябинами около носа отозвалась визгливо и даже запальчиво:
— Говорят же!.. «Оратора»!.. Возле памятника цельный час говорят!..
Иван Ионыч представил памятник, весь обляпанный белыми сочными снежками, представил и то, как выкрикивает там кто-нибудь вот теперь, взобравшись на цоколь или тумбу, и сказал женщине строго:
— То своим чередом, а надо бы и здесь!
Потом произошло что-то менее понятное: толпа на вокзале забурлила, как кипяток в котле, и одна часть ее неудержимо полезла внутрь вокзала, крича: «Полиция!.. Держись!.. Полиция!..», другая — и как раз в это течение попал Иван Ионыч — буйно ринулась к выходу на площадь.
Тут, около подъезда, упершись в выступ стены, чтобы его не столкнули ниже, он увидел первую кровь.
Безбородый, с кошачьими рыжеватыми усами, с глазами навыкат, красный, полнощекий, картинный пристав, гарцуя на кровной вороной, белоногой лошади во главе двух-трех десятков конных полицейских и стражников и не менее полусотни казаков, решил сделать натиск на толпу… Он взмахнул рукою с матовым револьвером и что-то крикнул назад, команду, — толпа кричала, трудно было разобрать какую, — после которой все разом пришпорили коней и пригнулись, готовые в клочья разнести огромную толпу, запрудившую площадь.
Толпа же как будто сделала бастион из огромной неуклюжей бронзовой лошади и такого же неуклюжего всадника на ней; она отхлынула вся только сюда, к памятнику, и здесь непрошибаемо сгрудилась. Лошади пристава и полицейских не могли взять разбега, никакой атаки не вышло. Вороной красавец переступал тонкими ногами в белых чулочках перед плотной стеной толпы. Он все время то пригибал точеную голову к груди, то подымал ее, чтобы опять пригнуть. Со стороны казалось, что он приветливо кланяется толпе… Но багровый пристав кричал, слышно было только: «…иись!.. ять!..» — и непечатная брань. После говорили, что кто-то ударил его по ноге палкой, и пристав в него выстрелил. Он думал, может быть, что вслед за его выстрелом, как за сигналом, раздадутся стройные всеустрашающие залпы, но полицейские и стражники только потеснились, чтобы пропустить казаков.