К нежеланным посетителям и людям, неприятным ему, Ардалион Петрович практиковал двоякого рода наказания: он либо держал их по часу в приемной, либо подолгу вынуждал стоять в кабинете на ногах. Уже перед их уходом, как бы спохватившись, он для вида извинялся и предлагал им сесть.
— Ничего, я постою, — ответил на приглашение Семен Семенович, — поговорим о деле.
Ардалион Петрович с сосредоточенным видом пустился шагать взад и вперед по кабинету и, словно перебирая в памяти мелькавшие в его сознании мысли, жестами и гримасами отбирал одни и отвергал другие. Эта умственная работа привела его наконец к делу.
— Так вот, читал я твою книгу… Толстая… сразу не проглотишь, поперхнешься… Много в ней всего, прямо тебе скажу, нахапал ты добра более чем достаточно. На то и компиляция, чтобы чужое компоновать… Слышал я про твои неприятности и о суде. От нас потребовали документацию, пришлось послать. Крепко на тебя насели, выбраться будет нелегко. И кому это вздумалось такую кашу заварить?.. И меня, чего доброго, в свидетели потянут… Не любят у нас новшеств, так и смотрят во все глаза, как бы кто–нибудь что–нибудь не открыл… Удивительно даже, все кругом и складно и прекрасно, комар носа не подточит, а сунься с новой мыслью — съедят, бюрократу все равно кого лопать… Есть у меня такой дружок, с виду и добрый, и любезный, и даже услужливый. Попросишь его, он и слово замолвит, напишет такое, что мало спасибо сказать, и тут же такое словечко ввернет, что убить его мало… Погубит человека — и глазом не моргнет.
Самоуверенный тон и важность, с какой Пузырев говорил о своей особе, непоколебимое убеждение, что каждая его мысль полна глубокого смысла и неоспорима, начинали раздражать Семена Семеновича. Направляясь сюда, он дал себе слово не вступать в споры и проявлять терпение, но с первой же минуты почувствовал, что ему с собой не совладать. В каждой фразе Лозовскому чудилась скрытая издевка, намерение подтрунить, чтобы вывести его из терпения. Сейчас он едва не бросил Пузыреву: «Я знаю твоего дружка, уж очень он тебя напоминает… Ты не согрешишь избытком милосердия».
— Ты отлично знаешь, Семен, что я добр и благороден, — с истинно трогательным простодушием произнес Ардалион Петрович, — и не станешь, конечно, этого отрицать.
— Ты добр и благороден, как головоногий моллюск, — с шутливой интонацией, рассчитанной на то, чтобы не рассердить Пузырева, произнес Лозовский, — у него три сердца, голубая кровь и свойство менять окраску, которому позавидовал бы любой хамелеон. Ко всему прочему это милое создание родственно нашей улитке…
Обидная речь и оскорбительные сравнения неожиданно вызвали долгий раскатистый смех. Ардалион Петрович сорвал листок с календаря и принялся энергично записывать удачное сравнение, со вкусом повторяя каждое слово вслух. Эта удачная параллель пригодится ему.
— До чего ты остроумен, Семен, с тобой поспорить одно удовольствие. Взял да обрезал, а ты сиди и записывай его премудрости. Жаль, что ты такой… горячий и так трудно с тобой поладить… Очень тебе нужно было пичкать больных сырым мясом, уротропином, пчелиным ядом, медом и всякой всячиной. Что у нас, фармакопеи нет? Названий всяких трав и микстур больше, чем блох у собаки. И правило для нашего брата одно — удалось больного на ноги поставить, слава богу; не вытянул и несчастный богу душу отдал — значит, так суждено. О таких, как ты, фантазерах, Гёте сказал: «Ни мифы, ни легенды в науке не терпимы. Предоставим поэтам обрабатывать то и другое на пользу и радость мира». Жил бы как все, — так нет, подавай ему и старину, и бабьи наговоры, и снадобья шаманов… Ведь ты умный и способный человек, возьми себя в руки…
— Гёте и другое сказал, — ответил Лозовский: — «Природа, чтобы расщедриться в одном, должна поступиться в другом». Щедро наградив меня умом и способностями, она вынуждена была в этом отказать тебе.
Довольно с него, этот назойливый болтун не знает меры в своих наставлениях. Что ему надо? Пусть выложит без предисловий и обиняков.
Ардалион Петрович уже не смеялся, он с сожалением взглянул на собеседника, выпятил свою впалую грудь и энергичным движением провел рукой по усам, подусникам, бородке «бланже» и, словно исчерпав этим свое раздражение, с легким укором сказал:
— Так мы с тобой не сговоримся; пошутили, подурачились — хватит. Плохи, Семен, твои дела, другой на твоем месте костей бы не собрал, тебе повезло — вытянем тебя из беды. Все неприятности похерим, книге дадим ход, напечатаем, и большим тиражом. Из монографии выйдет неплохая диссертация, и опять–таки я тебе помогу.
Лозовский насторожился. Что с ним? С чего это он подобрел? Совесть заговорила или что–то новое надумал?
— Спасибо. Чем я обязан такому вниманию? Ты, кажется, до сих пор не очень жаловал меня.
Ардалион Петрович с удивлением взглянул на него и, как человек в высшей степени озабоченный, долго не находил ответа.
— Ты словно меня и за человека не считаешь, — обиженным тоном проговорил он.
— Если ты в самом деле хочешь помоиь мне — большое спасибо.
Как все добрые люди, он готов был поверить, что Пузыревым владеют искренние побуждения, и его невольное смущение — лучшее тому доказательство.
Прежде чем продолжать, Ардалион Петрович дружелюбно подмигнул собеседнику и пытливым взглядом скользнул по его лицу. И то и другое не имело отноше–ния к сказанному. Пузырев все еще пытался угадать, чем закончилась встреча патологоанатома с Лозовским.
— Я не люблю, когда меня благодарят, мы как–никак однокашники, друзья детства и обязаны друг другу помогать. Твоим мытарствам близится конец, перед тобой раскроются невиданные горизонты, и где бы ты ни был, сможешь рассчитывать на меня.
Слишком велики были минувшие страдания Лозовского и тягостна память о них, чтобы с легким сердцем поверить заверениям Ардалиона Петровича.
— Предо мной, говоришь, раскроются горизонты, спасибо на добром слове, но ты забыл, что я уже не молод.
Как наивны порой рассуждения способных и умных людей! Уж не считает ли он сорок пять лет пределом для научного успеха и карьеры?
— Величайший физиолог всех времен и народов Клод Бернар, — Ардалион Петрович счел нужным аргументировать историей, — стал изучать медицину лишь в зрелые годы, после того как ему не повезло в драматургии. Это не помешало ему затем стать сенатором при Наполеоне Третьем.
— Ты думаешь, такая возможность не исключается и для меня?
Пузырев не оценил шутку Лозовского и неосторожно сказал:
— Не исключена, если ты откажешься от своей лекарственной кухни.
— Это старо, ты бы что–нибудь другое предложил… Ты ведь как–никак серьезный ученый, почти академик, — с учтивой иронией склонив голову, произнес Семен Семенович. — От тебя мы вправе услышать что–нибудь новое.
— Загляни в наш институт и в клинику, там много интересного и нового. Замечательные швейцарские и американские препараты… Первые опыты уже дали обнадеживающие результаты.
— Так ведь это чужое, а где свое?
Пузырев со скучающим видом опустился в кресло. Прежде чем сесть, он не забыл аккуратно одернуть пиджак, подтянуть в коленях брюки и привычным дви–жением проверить, на месте ли галстук. Ему все трудней становилось выслушивать издевки Лозовского. Особенно донимали Ардалиона Петровича дерзкая усмешка, неизменно игравшая на его губах, и здоровый румянец, заревом восходящий от упрямого подбородка до смуглого лба.
— Смотрю на тебя, Семен, и не нарадуюсь, — с неожиданным наплывом нежности, быстро сменившейся грустью, произнес Пузырев. — Здоровье у тебя завидное. У меня оно из рук вон плохо, хоть на пенсию уходи… Стал пешком на работу ходить, моционы совершать по кабинету, гимнастикой занялся.
— Не поможет, — сухо отрезал Лозовский, отодвигаясь от Ардалиона Петровича, как бы порывая с ним всякую близость. Никогда еще этот человек не был ему так противен. Словно предчувствуя всю мерзость того, что ему предстоит еще выслушать, он заранее не владел уже собой. — Тебе следует изменить режим, и решительно…
— Пробовал, да еще как, — охотно признался Ардалион Петрович, — не помогает, и так и этак — одинаково жир нагоняю.
— Я имею в виду режим жизни… Не казаться добрым и простым — ведь ты не такой, не торговать благополучием других и реже топить невинных ради собственного блага. Скверным людям это на пользу, и они от того жиреют.
Пузырев решил ответить тем же, не скрывать больше истинных чувств и с кажущимся простодушием покачал головой:
— Не поверю. Твоя пропись устарела, отжила свой век, и давно. Какой ты, право, старомодный. Мне в школе советовали возлюбить ближнего, как самого себя, — пробовал в детстве, в молодости, пробую сейчас — не выходит. Вот тебе бы, дружок, действительно надо режим переменить. Ты стал желчным и грубым, разучился вести деловой разговор, затеваешь возню, где бы лучше помолчать, без устали язвишь, точно все тебе чем–то обязаны. А ведь было время, Семен, когда ты был другим…