— Вы говорите почти как специалист. Что вам ответишь?
— Вовсе нет. Я просто азиат по природе. Я знаю, что такое солнце, и понимаю воду. Меня это интересует так же, как радиотелефон, потому что я любопытен, и омоложение, потому что я предвижу старость и хочу искать из нее выход. Вода для Азии — гражданская тема.
— Ну, и как велика площадь профессорских опытов?
— Его ли только? Он заявил, что в Германии дождевыми установками поливается около пятнадцати тысяч га и столько же в Америке. Но опыты Цандера еще не самые интересные в этом плане.
Герой моей повести «Пустыня» техник Максимов рассказал мне о проектах француза Дессолье и проектах некоего американца искусственно вызывать дождь. Самое занятное в этом сообщении то, что опыты французов и американцев перекликаются с ископаемой стариной Туркмении.
То, что французы изобретают как новизну, давно было известно людям пустыни. Мы только не умели перевести их поверья в деловой план и проспали с выводами, которые делает от своего имени Дессолье. У нас увлекаются каналами, запуская колодцы (а посмотрите — только вблизи колодцев и сохранилась еще старина, они куда живучее рек), собирают песни о соловьях и розах, песни, перенятые от персов, и спокойно констатируют — без дрожи и азарта исследователей, — что у туркменов нет танца. Почему же его нет?
— Ваш вывод из всего?
— Если вы правильно поняли меня, я все время хотел доказать вам, что организация хозяйства Азии должна волновать нас насущно. Если ее укрепления и каналы построены пленными и невольниками в дни, когда коренное население Азии было неизмеримо обильнее, то вспоминая кстати о хошаре и учитывая, что в ближайшие годы мы должны будем удвоить по крайней мере добычу хлопка, то есть развернуть посевы на новых площадях, мы придем к выводу, что требуется нечто, могущее сразу удесятерить энергетику сельского хозяйства. Нам нужно механизировать хошарные работы и поставить моторы у колодцев, сократить сеть мелких водных распределителей, упростить и ускорить порядок полива. Надо решить себе смысл трактора в Азии и признаться заранее, что одни тракторы не вырвут хозяйства из тупика. Жизнь Азии зиждется на силе солнца и ветра. Поиски культуры должны быть больше обращены вперед, а не назад. Вам не кажется странным полное отсутствие здесь, в условиях очень добросовестных ветров, ветряных двигателей? Ни одного ветряка. Почему? Этого здесь никто не знает. Энергия солнца? Она валяется в Туркмении насыпями. А вопросы пастбищ? А овцы? Древняя Азия знала только высокие сорта шерстных овец. Где они? Вот вам тема — гибель коней. Напишите стихи о гибели текинских аргамаков, увековеченных классической литературой. Все герои нашей литературы поездили на этих аргамаках, еще Н. Н. Каразин хвалил их за резвость, а ныне туркмен путешествует на лошади-выродке или на осле. Вас не интересует история исчезновения туркменских коней, причины исчезновения и обстоятельства?
— Да ведь что-нибудь обычное — мор какой-нибудь, эпизоотия, кризис с кормами?
— В июне тысяча девятьсот шестнадцатого года по приказанию генерала Мадридова было вывезено из степей пять тысяч чистокровных жеребцов, а каракулевыми овцами снабжались полковые кухни. Туркменские племенные кони погибли от генерала Мадридова. История любит курьезы.
— В этом я с вами согласен.
— Знаете ли вы, что еще в прошлом столетии англичанин Шекспир весьма интересовался растением сары-гурай, распространенным в Афганистане, у нас в Копет-Даге и во всем Заревшайском оазисе и употребляемым как смолка для жевания детьми и женщинами? Сары-гурай — прекрасное средство для чистки зубов. Шекспир присматривался к растению очень внимательно и, наконец, отверг всякую нужду в нем культурной Европы: «Смола оного растения ослабляет силы человека и вредна для пищеварения». А сейчас — и только сейчас — выяснилось, что в корневищах сары-гурая имеется процентов пятнадцать вещества, дающего все химические реакции, свойственные только каучуку. Если поверочные испытания подтвердят открытие, хозяйство Туркмении получит новую основную культуру. Сары-гурай неприхотлив, растет повсюду, и достаточно одного дождя в год, чтобы растение вполне созрело, тогда корневища его достигают до двадцати граммов веса.
Если мы с вами вернемся сюда через десять лет, Туркмении нельзя будет узнать. Все эти пески, которыми окружена страна, представляются мне «лесами» вокруг начатого строительства.
Вот всего несколько скромных цифр. В нынешнем году тутовые парники Туркмении дадут два миллиона саженцев. К концу пятилетки площадь под питомниками будет равна четырем тысячам гектаров, и питомники обеспечат освоение под кустиковые плантации шелковицы пятьдесят тысяч гектаров пустыни при высадке на них одного миллиарда сеянцев. Вы представляете, что будет? Нет, конечно. Да и действительно трудно себе представить это светопреставление наяву. Все будет переоборудовано — климат, пейзажи, свет солнца. Или вот вдумайтесь в цифры: в Туркмении статистика зарегистрировала шестьдесят четыре тысячи шестьсот девятнадцать человек кустарей. Я не имею сейчас под рукою цифры промышленных рабочих, но сколько их? Не очень ошибаясь, можно утверждать, что пока не более десяти тысяч. Смотрите ж, да шестидесяти четырех тысяч шестисот девятнадцати кустарей — тридцать четыре тысячи двести восемь женщин. Прямо страна трудовых амазонок! Кустарь Азии — кандидат в пролетарии. Как только его производство, — а оно домашнее, убогое, — будет заменено фабрикой, он первый кандидат к станку. Рассматривая специфику деревенских ремесел, можно предположить, что женщины скорее мужчин покончат с кустарничеством и кадры туркменского рабочего класса, как уже частично показывает опыт первых заводов и фабрик, будут созданы женщинами. Где? В стране, которая высокопарно называлась черным пятном на исторической совести Азии! Рабочий класс создается из наиболее угнетаемых. Издревле угнетенная женщина формирует рабочую армию Туркменистана.
Давно задуманный шелководеревянный колхоз на пятьсот гектаров будет первым в Азии женским колхозом.
Мы отдыхали в чайханах Ашхабада, Чарджуя и Кзыл-Аяга. Мы стояли в прорехах куполов на всех знаменитых мечетях, и пески бежали под нами, как низкие облака, заслоняя линию горизонта. Мы спали на шпалах в Чимен-и-Бите и на пограничных постах у Боссаги. Мы думали о Туркменистане. Мы видели его в снах.
Так, потихоньку от себя, вошли в сознание никогда не происходившие разговоры.
Так родились диалоги про себя.
Впрочем, я не стану оспаривать, если найдется, кто скажет, что именно он и тогда-то вел эти речи со мной. Я соглашусь с ним и припомню даже детали его одежды, черты, настроения и все случайные фразы, брошенные мне моим собеседником вне рамок беседы. Я даже позволю опровергнуть ему его реплики со ссылкой на мою забывчивость, потому что хоть это и диалоги про себя, но все же — диалоги.
Шесть тысяч километров, отделяющих нас от Москвы, развертываются в обратную.
Я сижу в вагоне и думаю и, как четки, перебираю в памяти дни и ночи двух месяцев. Я представляю себе, как вернусь в Туркмению года через два и заблужусь в Ашхабаде, не узнаю Чарджуя, долго буду соображать, где же это возился со своими стаканчиками агроном Крутцов? Той пустынной полосы между Кушкой и Чимен-и-Битом, вдоль границы, где я пал с коня в желании скорее умереть, чтобы только забыть усталость и жажду, — той полосы песков не будет.
Корабли Библоса перестанут ходить по Аму-Дарье, их заменят глиссеры.
В боссагинских колхозах разведут пограничные тутовые рощи.
И люди будут другими. Едва ли я встречу кого-нибудь, кто пожмет руку и скажет: «А помните, мы с вами выступали на митинге в Безмеине весной тысяча девятьсот тридцатого года? Помните, читали постановление ЦК ВКП(б) о льготах колхозникам?» Мы учимся теперь помнить вперед. Мы учимся помнить будущее.
Шли крепкие крутые тучи, но вот на самом горизонте молния чиркнула по ним, как ножиком, и, будто зерно из вспоротого чувала, прямым раструбом пошел пахучий синий дождь.
Запах мокрой земли толкнул меня и моего спутника — пограничного командира — опять к окну, и сквозь дождь мы пытались заглянуть памятью далеко назад — в пограничные туркменские степи, сползающие прямо с неба вместе с солнцем миражными реками, всадниками и караванами.
— Хороша наша туркменская сторона, — сказал командир. — Бедная, смотри пожалуйста, а как приучает.
Я чувствовал, что мысли его так близко касались чувств, как рука с рукою в нервном пожатии. Он сжал свои руки и так же ощутительно и видимо соединил все токи, разрывавшие его изнутри. Больше не было мыслей и не было чувств — ничего кроме дрожи и жара, кроме восторженной смелости жить в мире далеких и бедных границ, о которых не мог он забыть, потому что они были границами его мира.