– Горик, ты что тут сидишь? Марш спать немедленно!
Уходя, Горик слышал, как Сережка сказал неестественным, нахальным голосом:
– Почему ж так? Можно и наоборот – пожестче.
После этого было молчание. Может, они принялись все одновременно пить чай или есть конфеты. Но, уйдя уже далеко по коридору, Горик продолжал ощущать странную неуклюжесть этого молчания. Он думал об этом молчании, сидя в уборной, потом в ванной комнате и после ванной, и когда ложился спать. Ему было немного стыдно за Сережку, за его нахальный голос и за что-то еще, чего определить в точности не удавалось. Горик перекладывался с боку на бок и долго не мог заснуть.
Сережка был такой же не родной сын для бабушки, как Валька для Шварца. Только Давид Шварц взял Вальку из детского дома недавно, лет семь назад, а бабушка взяла Сережку после Гражданской войны, во время голода, когда Сережке было пять лет. Он по-русски не говорил, потому что чуваш и родился на Волге в чувашской деревне. Но никто, конечно, – ни бабушка, ни мама, ни дядя Гриша, ни отец, ни Горик и ни Женька – не показывал виду, что Сережка не родной сын бабушки. Горик даже не знал об этом много лет. Мама рассказала только в прошлом году. И вот недавно, когда Горик за что-то обозлился на Сережку и поругался с ним, назвав его «длинным дураком», мама сказала, чтобы он никогда не смел ругать Сережку и говорить ему грубости. «А если он первый?» – спросил Горик. «Ты все равно должен сдержаться и промолчать».
Поздним вечером Сергей надел костюм, взял на руку плащ, сунул в карман коробку «Герцеговины флор» – эти папиросы он почти не тратил, берег для торжественных случаев – и заглянул в столовую, чтобы сказать: «Ну, пока! Пойду пройдусь перед сном». За чайным столом еще сидели Давид Александрович и бабушка. Они взглянули на него как будто из глубокого сна. Разумеется, Анна Генриховна, мать Сергея, которую он, как и все в доме, называл бабушкой или даже по-гориковски «бабишкой», никогда не требовала отчета, куда, с кем, надолго ли. Но сейчас, когда он произнес в двенадцатом часу ночи свое «пока», она посмотрела на него отчужденно. Кажется, даже не поняла, что он уходит. Но Лиза, наткнувшись на него в большом коридоре, все сообразила, и лицо ее кисло и слабо скривилось. Она вздохнула.
– Ой, Сережа... – на что Сергей отрывисто пробормотал:
– Скоро приду! Но дверь закройте на один замок...
Было тепло. Какие-то люди с горящими угольками папирос стояли кружком на асфальте перед подъездом и разговаривали вполголоса. Доносились слова: «Но здесь она неподражаема...» – «Где?» – «В „Лебедином“. – „Ах, в „Лебедином“, я же не спорю, я говорю о...“ Уходя по асфальтированной дорожке от этой кучки людей, дымивших папиросами перед сном и рассуждавших о балете, Сергей думал: это всерьез или понарошке? Слишком много людей делают вид, что увлечены чепухой. Половина ребят на курсе бредят футболом. Только и слышишь: Ильин, Старостин, беки, хавбеки. Другие помешались на шахматах. Чертят таблицы, дуются даже на лекциях. Как считаешь, кто победит в отложенной, Левенфиш или Юдович? Так и хотелось сказать дураку: „Милый, я тоже играю в шахматы, но не притворяюсь, что мне так уж безумно важно знать, кто победит – Левенфиш или Юдович, Мейерхольд или Керженцев? Кто победит: республика или фашисты? Это коснется тебя лично, дурака, это проедет по твоей жизни, а в шахматы будешь играть в раю“. Вот что хотел сказать Сергей, но не сказал вчера, когда один человек подполз к нему после общефакультетского собрания, на котором громили профессора Успенского как „троцкиста и идеологического диверсанта“, и спросил: „Как считаешь, кто победит в отложенной, Левенфиш или Юдович?“ Он посмотрел в пустые заячьи глаза под очками и, мгновение помолчав, сказал: „Я считаю вообще-то, что у Левенфиша шансов побольше“. И воспоминание об этом миге молчания, о том, что он сказал и чего не сказал, гнало его, гнало по асфальту за угол, в другой двор, к угловому подъезду.
Всегда, когда он подходил к этому подъезду, его грыз ерундовый и глупый страшок: перед вахтером. Перед его равнодушно-зорким взглядом и возможным вопросом. К счастью, в этом же подъезде на седьмом этаже – Ада жила на четвертом – жил товарищ школьных лет Борис Володичев, сейчас студент юридического института. С Борисом он почти не встречался, взаимные интересы иссякли, но можно было на вопрос «куда» ответить – к нему. Еще ни разу не спрашивали, потому что вахтеры попадались знакомые, помнившие Сергея по временам, когда он действительно ходил в гости к Борису. Сергей предупредительно здоровался, и вахтеры, кивая в ответ, ленились задавать лишние, но полагавшиеся по инструкции вопросы. Жители дома относились к вахтерам с привычной опасливостью, как относятся, например, к железным ящикам с надписью: «Осторожно! Ток высокого напряжения!» Бояться не боялись, но подолгу задерживаться вблизи избегали. Сергей, конечно, на это плевал, но тут была замешана женщина.
Он отвалил на себя тяжелую дверь, и нехорошее предчувствие заколотилось в сердце. Очень уж поздно, половина двенадцатого. Так и есть, вахтер новый. Сергей сказал «здравствуйте», в два скачка миновал первую лестницу и шагнул налево, к лифту. Вахтер остановил его снизу властным голосом: «Гражданин! К кому?» Еще никогда, ни в одном подъезде его так не окликали... Сергей посмотрел внимательней: молодой толстяк, хорошо выбритый, с пухлыми, сочными губами. Лицо показалось Сергею напудренным, а взгляд темных маленьких глаз под темными бровями каким-то театрально-пристальным. Такому хорошо бы выйти на сцену и запеть тенором: «Ой, Галына, ой, дивчына...» Зачем-то улыбаясь, Сергей сказал:
– К Володичеву.
– А не поздно? – спросил вахтер, поворачиваясь и идя к телефону, висящему на стене. При этом толстяк зевал, нежно похлопывая ладонью по разинутому рту.
Эта необычная фамильярность тона и исполненные достоинства движения обнаруживали человека, знающего себе цену.
«Этот все будет делать по инструкции, – подумал Сергей. – А если Борьки нет дома?» Вахтер набрал номер и долго молчал. Видно, там уже легли спать. Сергей лихорадочно придумывал: что сказать Борьке?
– К вам тут гражданин... – Вахтер вопросительно и малопочтительно чуть поднял к Сергею подбородок. – Как?
– Вирский.
– Вирский. – Вахтер помолчал, потом повесил трубку.
Он ничего не сказал Сергею, не посмотрел на него, а просто молча направился от телефона к своему стулу, на котором лежала круглая, зеленого цвета, плоская байковая подушечка. Сергей открыл лифт и нажал кнопку седьмого этажа. Дверь в квартиру Володичевых была отворена. На пороге стояла мать Бориса, в халате, как видно, со сна, с пятнами белой, нездоровой, мятой кожи вокруг глаз-буравчиков, которыми она сверлила Сергея. Володичева не произносила ни слова, но всем своим ошарашенным видом кричала: «Что? Говори! Но, если что-нибудь страшное, ты не должен был, не смел...» Сергей поспешно объяснил, что пришел к Борису по незначительному, но абсолютно неотложному делу. Когда-то он давал Борису книгу «Мастера искусства об искусстве», том первый, но завтра эта книга ему понадобится для семинара. Бориса дома не было, он еще не вернулся из института с праздничного вечера. Пошли к нему в комнату, рылись в шкафах, нашли книгу, потом Володичева, благодушествуя, расспрашивала про бабушку: они работали вместе в секретариате. О бабушке Володичева всегда говорила с великим почтением. И бабушка о Володичевой отзывалась тоже с похвалой, особенно о ее безудержном трудолюбии и непомерной добросовестности. Сергей слышал такие выражения: «Мария Степановна у нас двужильная!», «Марию Степановну никто не п е р е с и л и т!» Это значило, что Володичева могла свободно высиживать на работе до двенадцати, до часу и до трех ночи. Наконец Сергей выпутался из расспросов Володичевой – о Николае Григорьевиче, Лизе, ее детях, планах на лето, здоровье Давида Шварца, которого Володичева, по ее словам, «безумно уважала» – и вырвался на лестничный простор. Часы показывали без пяти двенадцать. Сергей спустился на три этажа ниже и позвонил в квартиру, находившуюся как раз под квартирой Володичевых.
Ада открыла сразу. Знакомый, раздражающий запах мастики – в этой квартире всегда сияли полы. Ада терла паркет сама, ежедневно – даже теперь, когда жизнь треснула поперек, все нарушилось, перестал готовиться обед, ушла домработница. Но коридор сиял. Ада прыгала, наслаждаясь не хуже полотера, по утрам – ради зарядки, а после еды – чтоб не толстеть. Квартира была редкая для этого дома, маленькая, из двух комнат. И жили в ней двое: Ада и Воловик. Ада говорила, что с Воловиком все кончено, но Сергей не мог поверить этому в глубине души, хотя говорил ей, что верит. Воловик читал лекции в институте, где Сергей учился. Он был редактором философского журнала, шел в гору. И этот невзрачный, с темным лицом язвенника, пятидесятилетний з а д о х л и к имел права на Аду, молодую, таинственную, как Настасья Филипповна из романа «Идиот» Достоевского. Она могла быть его дочерью, но он сделал ее женой, обольстив насмешливым и желчным умом, громадной памятью, умением идти в гору и своим нерастраченным пылом, законсервированным в силу многих причин. До тридцати лет Воловику было недосуг интересоваться женщинами; он жил идеями, нелегальщиной, борьбой; после тридцати – женщины утратили к нему интерес, ибо он слишком истощил себя в борьбе и только теперь, когда он превратился в з а д о х л и к а, решил вскрыть грубым консервным ножом эту банку. И густое зловоние потекло оттуда. Ничего нельзя хранить бесконечно.