— С хорошей вас погодкой, — поприветствовал я.
— Хвали день по вечеру, — ответил он без всякого интереса.
— Чего-то, гражданин совхозник, ваша дорога хуже лунной поверхности…
— А вы, гражданин из городу, филидристику тут не разводите. Принимайтесь за свое дело.
— За какое дело? — удивился я.
— Известно какое. Солнышко греет, молоко доится, овощь пошла. Ну и горожанин попер к нам отдохнуть. У него бока от зимних баклуш опухли.
— А тебе жалко? — озлился и я.
— Еще б! Детей понавезут, сами рассядутся, дрыхнут до двенадцати… Какой пример крестьянину, а?
— Знаешь, почему ты похож на тощу кривую?
— Ну?
— От злобы.
— Не, — не обиделся мужичок. — Я две войны пережил да три голодухи.
— Тогда бы добрым стал.
— Теперь злые нужнее, чем добрые.
И мужичок с остервенением наподдал консервную банку, которая перелетела квелый заборчик белой курицей — только что не кудахтала. Сапоги бы лучше вымыл в весенней луже.
— Спасибо за беседу, но у меня дела, — сказал я.
— Какие такие дела? — заподозрился мужичок.
— Поищу, где переночевать…
— А знакомого не имеешь?
— Одного имею.
— Это которого?
— Работает поросячьим императором.
— А он не пустит?
— Есть такое подозрение.
— Небось приехал ты не по-людски, без телеграммы, без письмишка…
— А я по тревоге.
— По какой такой тревоге?
— По душевной, Паша.
Я откинул калитку и прошагал к нему. Обнялись мы, как это положено бывшим фронтовикам. Да нам обняться-то удобнее удобного — я метр с кепочкой, а он метр на стуле. И постояли минутку-другую. Слышал я Пашино сердце, а он мое слышал; вот глаз мы друг дружкиных не видели, и хорошо, поскольку ни к чему видеть их, затуманенных весной. Стоять нам обнявшись не впервой. На фронте случалось. Помню, не потрафил Паше чужой окопчик — сырой, лягушек в нем много. И только это перелезли мы в воронку, мина-то в тот окопчик, в лягушек, и угодила прямиком. На радости обнялись мы. В сорок пятом обнялись, девятого мая. Когда его женка умерла, обнялись… При встречах-расставаниях…
— Пошустрю-ка в магазин, — решил Паша.
— Тут есть все необходимое для жизни. — Я ткнул в свой горбовик…
Снаружи Павлов дом изба избой, но внутри всеобщая помесь города с деревней. Русская печь есть, но варить в ней не варят. Лавка деревянная стоит, но не для сидения, а Павел на нее газеты укладывает за все годы. Самовар, конечно, пыхтит, но электрический. Красный угол красуется, но не иконами, а Павел наклеил туда плакат с малюсенькими поросятками и желтыми буквами: «Они боятся сквозняка!» Ну и, конечно, посреди круглый артельный стол, как и положено в доброй избе.
Умывшись и причесавшись, сел я за него:
— Как, Паша, год-то прошел?
Умывшись и причесавшись, Павел опустился рядком и глухо ответил:
— Гришка Долишный помер.
— От чего?
— От чего мрет фронтовик? От инвалидности.
Курей и поросят Павел не содержит, но огородом и лесом пользуется. Соленые огурчики, квашеная капустка, моченые груздки и жареная картошечка у него всегда. Ну и сало с мясными прослойками, по-магазинному зовется беконом.
Первым делом мы помянули Гришку Долишного. Вторая стопка пошла за встречу, со свиданьицем. Третью налили за то, чтобы мы, фронтовики, не вымирали, как те древние мамонты. И Павел как бы спохватился:
— Какая тебя тревога-то потревожила?
Я долго ловил маломерный огурчик — Павел валит их в миску с рассолом, и они себе плавают, как чурки.
— Паш, не будем портить нашу встречу…
— А ты не с бабой на свиданке.
Зашумел самовар преждевременно — еще не допито, не съедено, не говорено.
— На пенсию я ушел, Паша…
— Так ты ж еще стопроцентный бычок!
Рассказал я, как сам бригаду придумал, сам ее сколотил, сам работал, да на меня ж она, бригада, и взъелась. А с другой стороны, чудо-ребята хорошие, меня уважающие, кроме Кочемойкина да моего землячка-дурачка. Вот и пошел на пенсию, чтобы все это обдумать и взвесить.
Помолчал Паша тяжело, поковырял вилкой в груздях, а спичкой в ухе. Ну и по огурчику мы схрумкали.
— Я поумней тебя буду, — сказал Паша, — но не потому, что постарше, а потому, что деревенский.
Не любит он город.
— Паша, так я и не спорю.
— Где есть истина? — спросил он меня со своей обычной свирепостью.
— В народе, Паша.
— А вот и хрен! Она витает.
— Где витает?
— В атмосфере вместях со счастьем. Но случается, что и задевает наши мозги.
— Мудрено говоришь, Паша…
— Нету в мужиках ни истины, ни счастья, а есть туманное их желание. Коли ты это поймешь, то враз и поумнеешь.
Налил я Паше стакан чаю. Не для успокоения, а для понимания идеи.
— Паша, как твои рассуждения идут к моей бригаде? — спросил я.
— Ты небось этим охламонам счастья хотел?
— Само собой.
— А за это, Коля, бьют.
— Кого?
— Да тебя ж!
— Кто?
— Те, кому счастья желаешь.
— Это почему ж?
— Вот ты и поддел вопрос под жабры. Ни хрена себе петелька, а?
— Разжуй, Паша…
Но Паша сперва разжевал жареного подлещика. Надо сказать, что Тихую Варежку озеро питает исправно — лещ с подлещиком, окунь и щука берутся в нем крупные. Ну а сорной рыбешки навалом. На каждой избе проволока растянута с вяленьем.
— Чего тут жевать-то? Предложил я лужу-океан у сельмага засыпать и деревьями засадить для культуры. И пошло. Да зачем, да к чему… Кто пришел, кто нет… Об чьем я счастье волновался? Об ихнем. С кем тут драться за их счастье? Да с ними же!
Эту Пашину верную мысль уловил я давно — может быть, с первых его слов. Да захотел выслушать всю, в обнаженном виде.
— Окажись, Коля, какая вражина в деревне… Да мы враз скрутим ее и в озеро. А с вражиной внутри нас бессильны. А почему? Да не знаем, кому морду бить. Не себе же? Есть тут у нас питейная компания… Свои мужики. Вот какая петля выходит: хочешь людям счастья — начинай с ними борьбу. Чего тебе бригада и доказала.
Если я внешне замухрышист, то Паша внешне плюгав. Вот пусти его в городе рядком с молодым парнем. Есть не ребята, а орлы: высоки, плечисты, в модной коже, с усиками, походка хозяйская, взгляд, нахрапистый… Моего Пашу никто бы и не приметил — на этого бы орла все глядели. А копни того и другого? У Паши и биография есть, и совесть, и мысли выстраданные. А у орла-то за душой легко, как в баньке, — заработки на уме, штаны джинсовые да хоккей. Тут природа дала маху; поменять бы их внешностями, поскольку все должно соответствовать одно другому.
— А у меня, Паша, еще одна тревога есть…
— Ну?
— Ушел я от Марии.
— Куда ушел?
— К тебе.
— Пошучиваешь?
— Нет, с подлинным верно.
— Ага, ты направо, она налево, а детей в форточку?
— Дети-то, Паша, в форточку не пролезут: взрослые, отделенные.
— Давай вкусим, а уж опосля я выскажусь вслух.
Заедали дарами природы и моим гостинцем — красной рыбой мойвой, которая в банках краснеет от томата. Пища с напитками добротная, но, видать, у Павла в животе все это дело съершилось, отчего он заядло так спросил:
— Марию на королеву разменял?
— Какую королеву?
— Живут такие бабы-королевы: накормят, напоят и спать уложат…
Глупость кричит, а ум молчит. Зря молчит-то: с дружком сижу.
— Какая, Паша, королева, ежели мне шестьдесят.
— А у городских от сидения на мягких диванах дурь до смерти играет.
Не любит он городских, есть в нем это. Дармоедами считает.
— Ты же ведь знаешь, Павел, что я тридцать лет под машиной пролежал.
Сказал я, а зря. Как спичку к соломе поднес. Чихнул Паша по-своему — научился он чихать, будто собака воет. Отвыл, значит, и пошел черт по бочкам:
— У тебя костюмная пара на выход есть?
— К примеру, целых две.
— Облачаешься?
— К нужному моменту.
— А я, бабка-ёжка, в одна тысяча каком годе не помню приобрел костюмчик чистой шерсти, двубортный… И висит в шкапу, как та икона в углу.
— Чего так?
— Куда я тебе его надену? На улице грязища по колено, в клубы я не ходок, а сидеть на лавке можно и в портках.
— Дороги-то со временем протрамбуют…
— Чего дороги? Ты опосля работы водичкой горячей полощешься, печку газовую поджигаешь, газетку в руки… Тебе опосля работы делать ни хрена. А наши мужики с бабами придут с ферм-полей да за скотину, за огород, за дрова. Ну, бабка-ёжка!
Эта бабка-ёжка была сказана не мне, а моей стопке, полной и прозрачной. В его словах правда имелась, но и я знал слова с правдой. Выпили по третьей. Я выпью, крякну, закушу. У Павла другая натура — выпьет, закусит, а потом крякнет.
— Электричество откуда? — спросил я. — Телевизор откуда? Махонький приемник? Одежа вся? А вот эта вилочка с груздочком из какого металла? А рыба мойва откуда?