— Давайте блиц, — предложил Анатолий Сергеевич, снимая с книжного шкафа большую шахматную доску, и, по-хозяйски откинув скатерть, высыпал фигуры на стол и принялся расставлять.
— Можно и блиц, — сказал Федор.
— С закрытыми попробуете? — осторожно спросил Чертков.
— Можно и так.
— Ну, раз с закрытыми, вам — белые.
— Раз с закрытыми, без разницы. Давайте черные…
3Дождался светлого дня! Привела дочка молодца, нечего сказать, — выговаривала Елена Константиновна вполголоса, то и дело обнажая очень белые вставные зубы. — И нашла же час, не раньше и не позже! У нашей мадам будет теперь тема для разговоров до следующего заграничного вояжа.
— Откуда Алена могла знать, что они прилетели? — оправдался Всеволод Александрович.
— Знала, не знала! Не в этом дело! — не унималась тетка. — Она уже взрослая! Самостоятельная! Не ты ли мне каждый день этой самостоятельностью рот затыкал? Тебе отбояриться от нее надо было, теперь пожинай плоды — наблюдай, как она на ночь глядя мужика в дом ведет…
Всеволод Александрович тщательно прикрыл дверь кухни и начал ссыпать в большой заварочный чайник с петухами по бокам чай из разных пакетов.
— …Да вам всю жизнь было не до дочери, и тебе и твоей благоверной…
— Тетя, могут услышать. Тише. Прошу вас, — вздохнул он.
— Она ее просто бросила, — продолжала тетка, понизив голос. — Сучка щенка так не бросает. А ты ее нам с сестрой подкинул, и на уме у тебя были школа да твои гениальные творения… И добро бы добился чего-нибудь серьезного. Всего две книжки… Ты не больно-то любишь эту тему, но позволь спросить: много ли ты заработал с тех пор, как из учителей подался в писатели? Пианино старинное, прадедушки твоего еще, — продал. Продал! Серебро столовое заложил. Заложил! А я его в войну сберегла!
— Ничего, не буржуи, — сказал он раздраженно.
— Понятно, не буржуи, далеко до них. В долгах, как в шелках… Покойница сестра, конечно, поощряла тебя писательством заниматься, но открою тебе тайну: слез-то она из-за этого сколько пролила горьких…
— Прошу вас, тетя. Не надо о маме… — Он залил кипяток в заварочный чайник, обернулся и почти с ненавистью вгляделся в блестевшее от крема одутловатое лицо в вуальке мелких морщин и в старческих веснушках, в эту рыжим подкрашенную, седеющую голову с растрепанным, как всегда в конце дня, тощим пучком на макушке.
— Конечно, теперь что говорить. Мы с Верой тебе и твоей дочери жизнь отдали…
Нет! Все сегодня было некстати!
А как хорошо начинался день! Впервые за долгое время ему показалось, что работа сдвинулась с мертвой точки. Исчезла вымученность фраз, при которой каждое слово представлялось отысканным в словаре. Все сосредоточилось в едином горячем чувстве, дававшем смелость разом забыть то, что было написано прежде, — все эти отрывочные воспоминания блокады, — и начать заново, с довоенного времени, жившего в сердце щемящим ощущением стремительного сближения с ним всей массы внешнего мира, в какое-то неуловимое мгновение раздробленной о его душу на тысячи голосов, лиц, слов, мыслей, на миллионы предметов и понятий, которые вовек уж не собрать во что-то цельное.
Он сел работать рано утром, когда дочь и тетка спали и даже дворник не принимался еще шваркать скребком у подъезда. В этой тишине он без напряжения ясно видел, как от набережной державной Невы в глубь города торопливо идет молодая женщина, чуть не таща за руку хнычущего мальчика в белой панамке, в коротких штанишках с лямками… Муж женщины недавно увезен поездом далеко на Север, и нет от него вестей, и одиночество ощущается ею как конец жизни. И ей до слез жалко и себя и еще больше сына. А свежий летний вечер и растолченное им на водном просторе в колючие осколки солнце обостряют ее печаль, ожесточают сердце, и хочется быстрее оказаться там, у каналов, с их темной, тихой, словно остановившейся водой, возле которой можно еще надеяться на что-то и мечтать…
И он почти без помарок писал, что думает она, вспоминая мужа, и как превращаются эти ее чувства и мысли в слова, которые говорит она сыну, слова то отчаянно злые, то беззаветно нежные.
Все так складно шло, и он даже не заметил, как Алена уехала в университет и куда-то отправилась тетка, крикнув за закрытой дверью, что завтрак стынет. Но полдесятого позвонила из Шереметьева Ирина, сказала: «…Прилетели. Ждите вечером». И от звука ее голоса, несмотря ни на что, такого ему родного, вся утренняя сосредоточенность пошла псу под хвост, и он потерял ту тонкую нить, которая должна была связать настоящее, о чем он писал, с будущим…
Ирина и Чертков приехали, оба возбужденные чуть не празднично то ли долгим перелетом, то ли неожиданным возвращением, и все рассказывали, перебивая друг друга, о каких-то межнациональных проектах исследования морского дна в северных морях, не осуществленных из-за несогласия американцев, о заповедниках, о погоде над океаном… И рассказывали так, что сегодняшняя да и вся его работа показалась ему никчемной, а жизнь бесцветной, и даже подумалось, что она и вовсе на излете. А едва он поборол зависть к ним и сожаление о собственной судьбе и в нетерпении принялся представлять, что придет Алена и ему при такой-то дочери можно будет спокойнее смотреть на них и воображать все их путешествия, как она явилась с этим рослым парнем, чужим ему настолько, что у Всеволода Александровича горло перехватило от враждебности, когда парень небрежно сунул ему в руки шапку… И было чего-то стыдно перед Ириной и досадно на себя за этот стыд.
— …Ну, ты меня совершенно не слушаешь, — обреченно сказала тетка. — Я говорю, с Нового года кое-что осталось, так, может, подать? Наш молодой человек наверняка привык к чему-нибудь покрепче твоего чая.
Как была тетка внешне похожа на мать, и какой совершенно иной это был человек! Капризный, непомерно властный, кажется, получавший удовольствие, если заставлял страдать близкого человека.
— Тетя, не надо в таком тоне об Аленином знакомом, — сказал он, стараясь говорить особенно проникновенно, потому что противоречил себе.
— Слова мне нельзя сказать в этом доме, сразу начинается «не тот тон», — страдальчески сморщилась тетка.
И хотя он хорошо знал за ней умение придавать лицу то или иное выражение, сердце его все же дрогнуло при виде этих старательно поджатых губ, слезно заблиставших глаз, выщипанных начисто и высоко наведенных бровей.
— Я не хотел вас обидеть, тетя, — покаянно произнес он. — Перестаньте!.. Да простите же, тетя!
4Радостное умиление от встречи с дочерью быстро схлынуло. Уж слишком взрослой и отчуждающе самостоятельной в сравнении с прошлым приездом, а еще более, с тем, как вспоминалась дочь за границей, показалась она ей в этот первый московский вечер.
Ирина Сергеевна пыталась воскресить первоначальное горячее чувство, но не могла, ощущая себя оттого преступной матерью. И, желая замазать это в душе, чтобы возможно искреннее предложить дочери то, что хотела ей предложить, она, обнимая ее и целуя и отстраняя от себя и вновь к себе привлекая, говорила и говорила ласковые слова.
— Ну, что ты… Не надо так, — стыдясь этих ласковых слов матери, словно подслушанных, просила Алена.
Она усадила мать в углу тахты и, вглядевшись в нее, с каким-то страхом и жалостью увидела несколько сединок у корней волос в развале красивой прически, и блеклость недавно пухлых и ярких губ, и вялость кожи, и морщинки, и набряклость век, особенно заметные при беспощадном свете стосвечовой лампочки торшера.
Алена вдруг и себя вообразила такой и тут же испуганно сочла годы и вздохнула с облегчением: бесконечно много времени получалось до этого срока. Но она сразу одернула себя, упрекнув в том, что может так думать о своей матери, и снова вздохнула виновато и протянула руку, слабо коснувшись пальцами теплого плеча матери.
Приняв это движение за ожидаемое выражение чувств дочери, Ирина Сергеевна ласково упрекнула:
— Боже, что у тебя здесь за беспорядок!
И сказав, с тоскливым чувством непричастности оглядела комнату, где маленькая настоящая елка у окна таинственно сияла зажженными лампочками, стеклянными игрушками и серебряной канителью и старый Дед Мороз, еще ее детства Дед Мороз, в порванной уже розовой бумажной шубе, с посохом из еловой веточки, стоял с вечным обещанием счастья на облупленном белобородом лице среди Алениных кукол, рассаженных в два ряда; где на полу у радиолы лежала стопка пластинок, и всюду книги — на полу, на стульях, за стеклами полок, на письменном столе, затянутом зеленым сукном… И лыжи на шкафу…
— Может быть, я помогу тебе сейчас здесь убрать?
Алена пожала плечами. Откуда матери было знать, что все это вовсе нельзя считать беспорядком…