И рассказали нам многое другое монахи, отцы наши, а мы все слушали да слушали, как речь они свою заводили неторопливую. Один етак — статный, да крепкий, Варлам по имени.
— Покажу, — говорит, — я тебе, молодка, пещеру святую, где старцы разные спасаются, с богом молитвы свои творят. Отдохни, — говорит, — молодка, да проведу я тебя за полуденный час. А как место то священное, то большой толпой грех ходить до него, и пойдешь ты одна, а я как бы по святому месту поводырь стану тебе.
И как было солнцу на запад итти, позвал Варлам меня на пещеру итти святую. Как идем мы, мать моя, а сбоку дерево на дерево распохожее стоит, как бы кто его одно под другое смастерил искусно.
— Кипарис, — говорит, — дерево ето прозывается, святым почитается оно, в месте водится святом,
А етот самый кипарис, глядь, все дале, все дале — дорогу целую выровнял, и краев ему не видать. Да и сюда гляну и туда гляну — кипарис везде произрастает, да маслина ета будто серебристая стоит, и будто пыль от нее в воздухе пылится, а чистый воздух, и ето глазу человеческому только представленье одно.
Как прошли мы кипарис етот, родные мои, мельница тут стоит, а все тою же водой горной работает, хлеб на весь Афон готовит, а народу, сама видишь, мало ли на Афоне проживает. И за етой мельницей каменны приступки вверх ведут, а за каменными приступками дверь железная и на замке она, чтоб зря человек не ходил без надобности. Как за дверь ту железную шагнули, ахти, батюшки мои, озеро нам черное предстало, и вода в том озере бирюзовая, а холоду она необыкновенного, потому вся из горного ручья составлена, и рыба в той воде от холоду не водится, кроме как одна кефаль-рыба, что холоду не боится никакого. И на озере том важно столь плавают птицы заморские, что пеликаны здесь прозываются, плавают тихо и все головки вытягивают, а то вдруг подымутся на лапках да трепыхаться зачнут по воде. Гляжу я на воду бирюзовую, гляжу я на пеликана-птицу, на скалы ети каменные, что с краю идут, да на леса те зеленые — и думаю: благодать же ты господня, вот он рай и есть на земле, Афон етот самый! И глаз оторвать не могу своих от красоты той прекрасной, а Варлам монах-отец все дальше идет, на пещеру торопит меня. И пошли мы тонкой тропою, что о берег того озера касается да заросла вся травами душистыми, цветами разными да сливой-ягодой. Ты по тропке идешь, а ягода сама за тобой увивается. И как пошли мы тем берегом, а вода-те шумит внизу, заливается — потому за озером речка такая оказалась шумная. И шла она, шла, текла по камням, гремучая, да там в камнях так и запропала. Глянула я — где моя речка, ан, нет ее, в землю под камни ушла и нет, не слышно боле, как идет она низом. А как травы там пахнут острые да душистые — голову кружат, мутят разум человеческий. Внизу камень, гляжу, гладкий да крупный, все рассыпается, а сверху лес стоит дремучий. Жутко мне стало, и молвила отцу я Варламу:
— А доколе будем итти мы, отец?
— До пещеры, молодка, до пещеры, — говорит, а сам шагу набавляет, и туго мне поспевать за ним. Хоть тучен человек, а до надобностей своих быстро ходит. И вошли, мать моя, мы в дремучий бор, перешли скалы мы черные, вышли на какое-то место страшное, где не видно ни тропы ноги человеческой, ни свету божьего не видать.
Страшно мне стало, аж душа пропала, закрыла я глаза.
— Страх, — говорю, — берет меня, отец, и недостойна итти я дальше до пещеры той святой. Грешная, видно, грешница, — говорю, — коли страх меня обуял столь дико.
А он обернулся да взял за плечи меня, нажал на себя. — Не робей, — говорит, — молодка, не робей! Устала ты, отдых надо, сядем и телу отдых потребный отдадим. А ты волненье свое упокой и тогда смело шествовать будешь за мной.
Да так меня на траву зелену посадил и сам опустился-сел.
— Зябко-холодно, — говорит, — тебе, дщерь моя, согрею я тебя дыханием моим.
И обнял меня и дышать стал по лицу, и будто от дыханья того стал страх мой пропадать, а в теле моем будто жар даже разгорается разом. И он дует-дышит на меня, а сам слова разные говорит про жизнь свою священную, да про плоть свою неуемную, про соблазн свой греховный.
— Что ты, — говорю, — отец мой, дела какие мне рассказываешь в месте таком?
А он:
— Место, — говорит, — как место, для всего подходящее, и никакой тут пещеры вовсе нет.
— А зачем тогда мы даль с тобой етакую шли? — спросила я Варлама.
— Вот зачем… — говорит.
Да как бросится зверем лютым на меня да как губами своими защемит рот мой, а лапищами тело мое обуял, окаянный, и весь нахлопнул, надавил на землю меня.
— Все равно, — говорит, — хоть кричи, хоть нет — медведь рази один услышит, а лучше сделай все добром, со-противленья не ломай.
Уж я рвала его рясу, рвала, уж я кусала руки ему, кусала, да будто медведь обвалился на меня, залапал, гад!
Вот она какая пещера era святая! Плюнула я с той поры на рясу монашью, увидела, как под етой рясой Варлам живет, что зверь, и охота до святых мест пропала у меня вовсе.
Вот как, мать моя, ходила я до Нового Афона. А подружки долго молчали, на селе только сказали, что с каждой почитай то же было, свово хотели монахи: кто на пещеру звал, кто мощи разные обещал показать, косточку достать святую али воды из источника божьего добыть. И все на одно: как только на глухую сторону доведут — тут тебе и всей святыне конец. Слышу ют теперь, что разогнали подлых, и сердце радуется мое. Так их и надо, еще бы повесить половину, что землю так осквернили, да нас позорили, окаянные.
Афон, 24/VII 1925 г.
Ломджария, Дмитрий Соломоныч
Требовалось мне очень немногое: отправить из Нового Афона в Москву телеграмму. Просил я в этой телеграмме о малом — о продленьи отпуска.
Был вечер, часов пять. Я знал, что тут повсюду — ив Сухуме и в Батуме прекращают работу рано, часа в три. Но все-таки пошел: авось. Притом же телеграф такое дело, что тут все возможно. Подошел, торкнулся в дверь — заперто. Сидит, гляжу, старушенция.
— Не знаешь, — говорю, — бабушка, как тут телеграф?
— Знаю, — говорит, — батюшка. В эту вот дверь надо… Да заперто, поди… Закрыли все…
— Закрыто, бабушка… А где он, телеграф, живет, а?
— Заведущай? Вот тут, наверху.
Я по лестнице поднялся вверх. Отворил дверь, покричал хозяина. Молчание. Я вступил в комнату, позвал еще громче. Ни гу-гу. Я прошел комнату, вторую, посмотрел на балконе. Все было открыто, а в комнатах никого. Ушел.
— Нету? — спросила старая.
— Нет, бабушка. Как же быть?
— А ты в почту постучи, может, он там заперся. Я обошел кругом и постучал в дверь.
— Кто там? — окликнули изнутри.
— Я, приезжий.
— Какой приезжий?
— Больной… курортный.
И услышал я через дверь совершенно неожиданно:
— Вы, курортные, самый надоедливый народ, вы всегда мешаете!
Я смолчал, ждал у двери. Говоривший подошел, отпер, выглянул черной головой, спросил:
— По какому делу?
— Я извиняюсь, — затараторил я ему. — Такое уж дело. Телеграмму надо… в Москву…
— А… это пожалте, это входите…
Он прошел впереди меня и вдруг подвинул стул.
— Садитесь, пожалста. Важный телиграм?
— Важная…
— Эта очинь харашо. Тут я весь день телиграмы посылаю, вон сколько, посмотрите!
Он подтащил мне какую-то книгу записей и показал там столбец отправленных телеграмм.
— А что ж вы, — спрашиваю, — сам и отправляете?
— Адын, все адын… И почтой заведу адын, тилиграф адын, карисподенций адын, и сторыж адын — я все адын, больши нет…
— Так что ж, трудно?
— Очинь трудна… весь день тут, работай. И сплю часто здесь, к себе в квартиру нэ хожу. Очинь трудна… Но как я старый спец, — семнадцать лет работаю спецом, — так я все успивай. Другой эта бы не успил, другой давно бы тюрьма сидел. Повышение труда… Я просил штат — нельзя, говорят. А до меня четыре человека работал. Был четыре, а теперь я адын. Вот как…
— Трудненько, — согласился я. — А вы сами что же — абхазец?
— Я? На почте? Абхазец? Нет, на почте абхазцев нет…
— Так как же это? Здесь же Абхазия, как это их нет?
— А так и нет. Вот посмотрите всю Абхази… Я грузин, и везде грузины, потому что грузин — культурный народ, грузин давно уж рперед ушел, а абхазы нет — они только начинают. Народ молодой, дикой, нет культуры.
— Все грузины? — переспросил я. — А армяне как?
— Армяне? Армяне больше торговать. Но я скажу вам: хоть сам я и грузин, но все-таки армяне самый первый народ на Кавказе, самый умный и работать любит. Армянин всегда работает и больше всех работает. А грузин разный — один работает, другой нет, грузины все разный…
— Да, вот о грузинах, — подхватил я его слова. — Что ж, вот абхазцы и аджарцы — тоже грузины.
Он снисходительно улыбнулся, как взрослые улыбаются, когда ребенок спросит: «А что небо, мамочка, из бумаги сделано?»