После обеда появляется Владимир Николаевич – Володя. Это появление наверно самое неизменное, что есть на свете. Он всегда свежий, вежливый, в синем костюме, с коричневым портфелем. Руки аккуратные, наклоненная вперед голова и лицо удивительно петербургское, сочувственно улыбающееся, готовое и услужить и поблагодарить за услугу. В дурную минуту я могла бы побить за это, ко всем доброе, безразличное сочувствие.
Мы говорим напряженно. Выручает мама, если в ударе. У нее без конца историй и еще больше поучений. Она очень властная дама, и, когда вспоминает, как разносила министров, легко ей верить. Советы дает будто бы сердито, на самом же деле она по-старчески мило усмехается своей несовременности. Честно говоря, мне не тяжело с мама только после того, как перестала с нею считаться. Мы, обе дочки, не считаемся, и обе почтительные. А мама, которая так любит командовать, никогда еще виду не показала, будто знает что-нибудь наше личное.
Напряженность вносит Володя. Это у него всегда с Иреночкой, сколько его помню, больше десяти лет. В то время молоденький гвардейский офицер, он сделал предложение Ирине. Она предпочла его товарища, которого и после смерти не могу называть иначе, как Сашкой. Сашка был безудержный и сумасшедший и, в сущности, дурной человек, но до сих пор я верю в правоту Ирининого выбора. Вот кто, единственный, заставлял ее бодрствовать. А Володя никогда ни капельки Ирины не мог тронуть. Он замкнулся в тихой обиженности, и это состояние всегда возобновляющегося ожидания и отказа прошло через фронтовые и прочие опасности и его теперешний житейский успех в Париже.
Володя докладывает нам планы статей для немецких и французских журналов. Он пишет о русских книгах – приятно, терпимо, и в каждой статье малозаметно проходит что-нибудь основное и верное. Но Иреночка, которая знает книги больше, чем людей, не слушает. Володя – в свои тридцать пять лет – сбивается, мелко льстит ее вкусам, совсем уже проглатывает «идею», и Иреночка морщится с неприязнью. Володя единственный человек, с которым она почти груба – вспоминаю его же слова: «Вечный глупый закон неравенства отношений».
В десять часов, каждый вечер происходит следующее. У Володи нет сил переносить Иринину враждебность. Он с одинаковой всегда неловкостью обращается к мама:
– Графиня, вы не отпустите девочек со мною на прогулку?
Иреночка не пойдет. К ней это относится из вежливости и все-таки с долей надежды. Мама привыкла к Володе, но не любит: он, по ее представлению, не на своей почве и вообще нетвердый. Мама разрешает. У Иреночки делается доброжелательное лицо и извиняющийся, огорченный голос.
– Я, правда, устала, Володя. Вы не стесняйтесь меня.
Мы выходим вдвоем, шагаем, где и как попало, садимся в кафе, пьем вино. Я рада, что у Володи выигрышная внешность, что он все-таки элегантен и может, не задумываясь, платить и в скромном месте заказывает самое дорогое.
Говорим только о задевающем – это лучшее мое время. Володя становится умен, проницателен, даже горяч. По его словам, творческие способности сказываются, если хотя бы временно прерывается мучение. Он всегда со мною говорит вообще, и, конечно, «вообще» – о себе. Мы оба это знаем, и у нас просто молчаливое соглашение. Центр споров, наблюдений, Володиных обобщений, разумеется, Иреночка. Тут и он и я неистощимы.
У Иреночки странная способность, – может быть, оттого, что она идет мимо жизни – приковывать к себе людей хоть немного любопытных, заставлять их ее пытать, стремиться привести к жизни. Вот я, сестра, взволнована ее отделенностью и возвышенностью, горда и взволнована, что мы из одного воздуха, что она и меня возвышает.
Володя никогда не повторяется. После вина и дружеского прощания с Иреночкой – то, что он называет законом последнего впечатления – у него подъем, вдохновение, бесстрашная сила. В статьях Володя гораздо беднее себя.
Мы оба ласкаем словами внешность Иреночки – какие у нее сверкающие черные волосы, матовая кожа, изящное точеное лицо, удлиненная бархатная фигура. За нее решаем, о чем она думает, как к кому относится, какое сегодняшнее настроение.
О себе я всё давно рассказала. Прошлое – невестовство, короткий брак, развод – вполне мертвое. Я и в те времена жила отраженной жизнью Иреночки и ничуть не потому, что лишена своего тона, а просто было у меня всё скучно.
* * *
Так – очень хорошо – шли эти годы. День – будни, вечер – маленький праздник.
Недели две тому назад мы оба, немного пьяные и разгоряченные, возвращались из кафе. Совсем беспечно, почти без обиды, спросила – я все-таки женщина:
– Скажите, Володя, мы так откровенны друг с другом. Я-то сама чего-нибудь стою?
– Вы – очень и очень. Никогда не говорю, у вас редкое сочетание, всё от камеи и вдруг поразительная мягкость.
Володя сказал это сердечно, но я различила мужское, испуганное. Руки у меня были голые и показались мне самой добрыми и мягкими. Я обняла его голову, умиленная только собой, своей жертвой, своим тонким телом в его руках. Пришла домой и уснула довольная.
А утро, как каждое утро, нашло к чему придраться. Конец естественности, конец вечернему празднику, между нами навсегда неловкость, обязанность, боязнь оскорбить. Как хотелось, чтобы этого не было.
При мама и Иреночке Володя казался мне вполне чужим. Вдвоем мы говорим о безразличном – и легко в кафе после вина Володя взял меня за руку – крепко, и я поняла, что есть в этом настоящее – для меня.
Мы перестали говорить об Иреночке и ничего не сказали решающего о себе. Я, если одна с Володей, спокойна и нахожу опору – всякого рода. Без него недовольна, сомневаюсь, не вижу в себе ничего, кроме сухости. Володя, я знаю, рад новой силе при Иреночке, от которой уходит, и мне предан.
Мы далеки от любви, но я выйду за него замуж.
Как почти каждый вечер, зашел в маленькое кафе у Этуаля и подсел к польскому журналисту Де К. (подпись), ежевечернему посетителю, тоже непристроенному и неспокойному.
За соседним столиком две дамы, довольно бойкие. Одна – американка, седая, со свежим лицом и сверкающими зубами. Другая – венгерка, еще молодящаяся, которую не раз уже замечал.
Разговор вялый. Венгерка, что-то явно подчеркивая, предложила уйти и на улице сказала:
– Де К., вы проводите мою подругу, а меня ваш приятель.
Рассуждать было нечего, шел дождь, мы в красном неудобном такси.
Я не гибкий человек, трудно перехожу из одного душевного положения в другое, особенно из любимого, грустного. Но моя старушка, как предательски окрестил неожиданную поклонницу, прижимается, и вот обязан – всегда в таких случаях – изображать беспечность и компанейство.
Разглядываю. Грубая, со старческими фиолетинками, кожа правильного, впрочем, лица, несколько грубые сильные руки, из-под откинутой накидки серые запудренные плечи. Вся она – какой мелькнула до такси – некрупная, стройно полная. Много мяса, силы, нетерпеливой страстности. Вероятно, была соблазнительна. Не по лицу глаза – умные, мутные, насмешливые.
Предупреждаю: fauche.
Ловкое нестыдное слово. Она смеется.
– Вам готовится сюрприз.
Подъезжаем к модному русскому кабаку, в котором бывал в первые богатые парижские годы. Те же офицеры в швейцарских и лакейских маскировках, знаменитая цыганка, зябнущая и скучающая, тот же маленький круглый скрипач с лицом как бы карикатурящим луну, те же шведы, американцы, уцелевшие москвичи – моя бедность не отразилась на их заведенной жизни.
Скоро двенадцать, столики быстро освобождаются, меня не узнают. Наш приход поздний и лишний. Безобразного соединения нашего никто не видит.
Я любопытен до всего нового, пусть самого мне несвойственного, еще больше люблю эту позу смелого любопытства, да и неважно и лень бояться старой накрашенной женщины, которая будет платить по счету.
– Выберите шампанское, а то они подадут за триста франков.
Новичок в двусмысленной роли, выбираю самое дешевое – за сто.
Она понимает, хохочет и заказывает другое, подороже.
Тороплюсь распить бутылку один. Чтобы не испортить игру, надо как-нибудь одуреть. Но шампанское это пьется, как вода или лимонад без жажды. Так, должно быть, здоровое тело вначале не ощущает яда.
Скрипачу поручается для меня сыграть. Он берет вместо скрипки гармонику – признак особой милости – наклоняет круглую лысую голову, потом возводит глаза к новым потолочным фрескам, подбрасывает гармонику и трясет, чтобы выжать необыкновенно длинные жалобные звуки.
Венгерка гневно останавливает:
– Он русский, его шокируют наши песни.
Скрипач, ко всему привыкший, без национального самолюбия, и сонный, играет русское.
Моя покровительница давняя парижанка, ее говор вернее и проще, чем у любого беженского искусника. Но скучно болтать и слушать вздор. Пробую перевести хотя бы на выставки и картины – самая легкая в Париже тема. Провал. Скачущие, всё о новом, фразы, иногда дикие.