— О, какіе страшные дни пережила я, когда ко мнѣ привезли умирающаго Nicolas, когда мелкія газеты раскрыли истинную причину дуэли, когда Nicolas сознался во всемъ мнѣ… Я тотчасъ же поспѣшила возстановить его честь; я отослала одного изъ нашихъ слугъ въ Россію; я заявила полиціи, что онъ оставилъ письменное сознаніе въ сдѣланной имъ кражѣ; я потребовала огласки этого дѣла… Я просто думала, что я сойду съума… а потомъ мученія, смерть Nicolas…
Княгиня вздрогнула и на минуту закрыла глаза рукою, точно стараясь не видѣть представлявшіяся ей картины.
— Страдалица! вырвалось, какъ вздохъ, восклицаніе изъ груди Олимпіады Платоновны.
Бѣдная старуха едва сдерживала и глотала слезы. Она ясно представляла себѣ всѣ муки, пережитыя женою ея брата, этою гордою женщиною, дорожившею фамильною честью, этою любящею матерью, заботившеюся неусыпно о дѣтяхъ. Но она была-бы потрясена еще болѣе, если-бы княгиня разсказала ей, какъ горько, какъ желчно осыпалъ ее передъ смертью упреками сынъ, винившій ее, свою мать, въ своей гибели! Княгиня не упомянула объ этомъ обстоятельствѣ, хотя именно оно-то и могло переполнить чашу ея страданій.
Наступило продолжительное тяжелое молчаніе:
— Что Алексѣй? тихо спросила наконецъ Олимпіада Платоновна про брата.
— О, все тоже, все тоже! отвѣтила княгиня и по ея лицу скользнула едва замѣтная горькая усмѣшка. — Развѣ онъ можетъ измѣниться!..
— Но этотъ случай… эта потеря… это должно было хоть на время заставить его задуматься, очнуться, сказала Олимпіада Платоновна.
Княгиня пожала плечами и сощурила свои глаза, взглянувъ на княжну.
— Ты видишь, его здѣсь нѣтъ… я одна, отвѣтила она съ горечью.
— Но, можетъ быть, дѣла, начала было Олимпіада Платоновна.
— Дѣла! дѣла! перебила ее тѣмъ-же тономъ княгиня. — Дѣла, это значитъ — ему приказано присутствовать на какомъ-нибудь пикникѣ или на балу у Горевой… Усталость, это значитъ, что онъ провелъ нѣсколько дней подъ рядъ среди безумныхъ оргій… Недостатокъ средствъ, это значитъ, что онъ долженъ былъ купить новыхъ рысаковъ, новые бриліанты ей… О, это вѣчно все тоже и тоже!..
Наступило снова тяжелое молчаніе.
— Ты понимаешь, тутъ не можетъ быть уже и рѣчи о чувствѣ обманутой любви, о тайной ревности, о погибшихъ надеждахъ на семейное счастіе, холодно продолжала княгиня. — Богъ мой, это все такъ давно умерло, такъ давно похоронилось! Но я не хочу быть предметомъ сожалѣнія для свѣтскихъ болтуновъ, я хочу спасти своихъ дѣтей отъ слуховъ объ ихъ отцѣ, я хочу спасти этихъ дѣтей отъ раззоренія… И вотъ я лгу, притворяясь счастливой, разыгрывая идилію супружескаго счастья; я лгу, стараясь, чтобы дѣти уважали его, говоря имъ о его достоинствахъ… Богъ видитъ, что эта ложь вызвана не прихотью!.. Но этого мало: никто не знаетъ, какія сцены приходится мнѣ переживать, чтобы отстоять каждый грошъ, который хотятъ бросить къ ногамъ этой женщины, отнявъ его у своихъ собственныхъ дѣтей!..
— Я думала, что онъ давно забылъ ее, сказала Олимпіада Платоновна.
На мгновенье глаза княгини вспыхнули зловѣщимъ огонькомъ и тотчасъ-же снова сдѣлались спокойными и холодными.
— О, онъ ее не забудетъ! Эти женщины умѣютъ напомнить о себѣ! проговорила она съ презрѣніемъ. — Она даже стремится напоминать о себѣ и мнѣ: она стала ѣздить въ ту-же церковь, куда ѣзжу я съ дѣтьми; она становится на клиросѣ противъ меня! Она заставила его абонировать ложу въ оперѣ, въ одинъ абонементъ со мною, въ одномъ ярусѣ со мною! Но Боже мой, мнѣ такъ жаль это погубленное имъ созданіе! Что будетъ съ ея несчастными дѣтьми, когда она проживетъ все? Что будетъ съ нею, если онъ ее броситъ? Вѣдь у нея нѣтъ не только честнаго имени, но даже средствъ, такъ какъ она безумно тратитъ все, что беретъ съ него! Это страшная будущность!
Княгиня проговорила послѣднюю фразу тономъ такого искренняго состраданія, что онъ поразилъ даже Олимпіаду Платоновну, давно уже привыкшую ко всѣмъ добродѣтелямъ княгини Маріи Всеволодовны.
— И ты еще находишь силы жалѣть ее, проговорила Олимпіада Платоновна, — ее, отравившую всю твою жизнь!..
— Полно, Olympe! Развѣ она виновата? тихо сказала. Марья Всеволодовна. — Дочь какой-то солдатки, полубезграмотное существо, выросшее на мостовой, въ подвалѣ, въ грязи, презираемая всѣми въ дѣтствѣ, нищая, развѣ она слышала что-нибудь о нравственности, о христіанскихъ добродѣтеляхъ?
— Да, да… конечно… но все-же я на твоемъ мѣстѣ… Нѣтъ, я не могла-бы ни простить, ни примириться, сказала Олимпіада Платоновна.
Олимпіада Платоновна искренне удивлялась княгинѣ. Она, какъ мы знаемъ, не щадила никого и относилась критически ко всѣмъ, но была одна личность, которая внушала ей что-то похожее на подобострастное удивленіе. Эта личность была жена ея брата, княгиня Марья Всеволодовна Дикаго.
Князя Алексѣя Платоновича Дикаго Олимпіада Платоновна знала давно за легкомысленнаго старца. Положеніе въ свѣтѣ, вины, важныя обязанности, преклонные годы, многочисленная семья, ничто не могло исправить этого человѣка. Это былъ „сѣдоволосый вертопрахъ“, какъ называла его Олимпіада Платоновна. „О, во мнѣ такъ много жизни!“ говорилъ онъ самъ про себя. И дѣйствительно: выходки гамэна, кутежи записного petit-crévé, интриги отъявленнаго ловеласа, легкомысліе юнаго проказника — все это укладывалось въ этой сѣдой головѣ важнаго барина. Про жизнь стараго повѣсы ходили самые невообразимые анекдоты: онъ пѣлъ и танцовалъ, какъ мальчишка, на какихъ-то пикникахъ; онъ, какъ влюбленный юноша, самъ одѣвалъ въ театральной уборной свою фаворитку Гореву; онъ, съ задоромъ молодого фата, отбивалъ у юношей ихъ любовницъ; онъ, наконецъ, слылъ за человѣка, который ни въ чемъ не можетъ отказать молодой хорошенькой женщинѣ и нѣкоторыя молодыя хорошенькія женщины боялись даже обращаться къ нему съ какими-бы то ни было просьбами, зная, какою цѣною нерѣдко нужно платить за исполненіе этихъ просьбъ. Должно быть, именно вслѣдствіе этой жизни и на самой физіономіи князя Алексѣя Платоновича лежалъ особый отпечатокъ: какъ ни старался иногда князь смотрѣть строго и величественно, его лицо все-таки оставалось пухленькимъ, розовенькимъ лицомъ херувима съ масляными глазами, съ мягкой, почти женской улыбкой; его разговоръ послѣ десяти фразъ сбивался на легкомысленные намеки, на скабрезные анекдоты, на звонкій смѣхъ; его манеры при малѣйшемъ увлеченіи дѣлались слишкомъ подвижными, слишкомъ оживленными, слишкомъ напоминающими, что эти ноги привыкли давно къ танцамъ, а эти руки лучше всего умѣютъ обнимать женскія тальи и высоко поднимать бокалы съ шампанскимъ.
— Bah! живутъ только одинъ разъ! легкомысленно отвѣчалъ онъ на всѣ замѣчанія жены и старался, какъ школьникъ, съ лукавой улыбкой, повертываясь съ юношеской быстротой на каблукахъ, пускаться отъ нея въ бѣгство.
А замѣчанія ея были часты, рѣзки, безпощадны, хотя они всегда дѣлались наединѣ. Жену не могло не возмущать такое поведеніе мужа; жена такого мужа непремѣнно должна была быть страдалицей. Княгиня Марья Всеволодовна и была страдалицей, но страдалицей крайне своеобразной, внушавшей удивленіе всѣмъ ее знавшимъ. Княгиня Марья Всеволодовна была всегда живымъ воплощеніемъ чувства долга и такта. О чувствѣ долга и такта натвердили ей съ пеленъ, когда ей говорили, что это чувство заставляетъ помогать бѣднымъ, держать себя порядочно и прилично, скрывать свои сердечные порывы, не жаловаться ни на что и ни на кого, повиноваться отцу и матери, стараться сдѣлаться хорошей женой и хорошей матерью. Ей говорили, что она, какъ женщина, должна руководствоваться именно этими правилами, что этого требуетъ отъ нея и ея положеніе въ обществѣ, что въ этомъ заключаются и высшія христіанскія добродѣтели. Эти правила стѣсняли всякія движенія ея сердца, какъ корсетъ стѣснялъ правильное развитіе ея тѣла. Неизвѣстно, плакала-ли она въ своей спальнѣ, въ ночномъ уединеніи, когда сердце билось сильнѣе въ груди и это біеніе нужно было подавлять ради чувства долга и такта; извѣстно только то, что мало по малу она привыкла къ этимъ нравственнымъ колодкамъ, какъ ея талья привыкла къ туго стянутому корсету. Съ теченіемъ времени она даже начала внутренне гордиться собой и испытывать чувство блаженнаго наслажденія, когда ей удавалось въ трудныхъ случаяхъ жизни сохранить чувство долга и такта. Въ этихъ случаяхъ она походила на бойца, одержавшаго трудную побѣду, на изобрѣтателя, разрѣшившаго тяжелую задачу. А жизнь ея сложилась именно такъ, что этихъ прискорбныхъ случаевъ выпало на ея долю не мало. Съ первыхъ-же дней замужества она стала лицомъ къ лицу съ измѣнами мужа, съ толками о его шаловливыхъ интрижкахъ, о его кутежахъ. Чувство ревности, страхъ за проматываемое благосостояніе, сознаніе, что дѣти могутъ узнать о продѣлкахъ отца и семейной неурядицѣ, все это должно было волновать ея кровь, выводить ее изъ терпѣнія, затруднять сохраненіе чувства долга и такта. И вотъ на сохраненіе этого чувства ушли всѣ ея силы: она употребляла всѣ усилія, чтобы только казаться спокойною и счастливою, чтобы выгораживать мужа въ глазахъ общества, чтобы незамѣтно охранять имущественные интересы семьи, чтобы внушать дѣтямъ уваженіе къ отцу и убѣжденіе, что въ домѣ царствуетъ миръ. Даже самые служебные успѣхи ея мужа зависѣли отчасти отъ ея такта: она руководила имъ въ его служебныхъ дѣлахъ, она поддерживала нужныя ему связи, она выгораживала его, гдѣ можно. Она, спасая благосостояніе дѣтей, заставила мужа перевести на ея имя всѣ его капиталы, всѣ его имѣнія. Она довела его, наконецъ, до того, что онъ сталъ бояться ее, что онъ потуплялъ глаза и опускалъ голову передъ холоднымъ взглядомъ ея сощуренныхъ глазъ, что онъ не смѣлъ переступать порога ея спальни. Она такъ увлеклась этимъ дѣломъ, такъ гордилась своей силой въ этой борьбѣ, такъ горячо вѣрила, что она совершаетъ великій подвигъ честной женщины, честной жены, честной матери, что, можетъ быть, она почувствовала бы себя даже несчастной, если бы вдругъ все пошло гладко и ровно, если бы у нея внезапно не стало поводовъ удивляться самой себѣ и вызывать удивленіе другихъ своимъ подвижничествомъ: „Святая женщина“, „безропотная страдалица“, „личность съ замѣчательнымъ тактомъ“, говорили про нее въ свѣтѣ люди, не знавшіе и половины того, что она „перестрадала“. Она не считала согласнымъ съ чувствомъ долга и такта разсказывать о своихъ страданіяхъ и дѣлала исключенія только для архимандрита Арсенія и для Олимпіады Платоновны. Эти люди знали все, что переживала она, и ихъ благоговѣнію передъ ней не было предѣловъ. Еще бы! Передъ ними княгиня Марья Всеволодовна не только не скрывала своихъ страданій, но даже стремилась изображать эти страданія самыми яркими красками, вознаграждая себя за невольное молчаніе передъ другими личностями. Говорить о своихъ страданіяхъ, громко заявить о размѣрахъ своего подвижничества, насладиться удивленіемъ слушателей, — о это, было такъ сладко ей! Особенно любила она говорить съ Олимпіадой Платоновной, составлявшей такую рѣзкую противоположность съ ней и потому выслушивавшую все съ полнымъ благоговѣніемъ. Олимпіада Платоновна не понимала, какъ можно прославлять вездѣ вѣчно измѣнявшаго мужа, какъ можно сожалѣть его любовницъ, какъ можно являться съ спокойнымъ и сіявшимъ счастіемъ лицомъ, когда на душѣ „кошки скребутъ“. Она, Олимпіада Платоновна, давно бы сдѣлала въ подобномъ положеніи тысячи сценъ, тысячи безтактностей, тысячи грубыхъ, вульгарныхъ выходокъ и, наконецъ, она просто бросила бы мужа или умерла бы съ горя. Когда она удивлялась, какъ можетъ все это выносить княгиня Марья Всеволодовна, — послѣдняя скромно и благоговѣйно замѣчала: