– Убью-у паскуду! Зарежу-у!
Поляша весь день и всю ночь у ворот простояла, в дом боялась идти, – бушевал Пронька. Потом выяснилось: Пронька в Луховицах торговку убил, долго деньги искал и нашел – в рукаве: – рассказала людоедка. – У Проньки друзья были и в городе и в уезде, приезжали, жили, выпивали. Пронька бывал во хмелю иногда и любезен, тогда говорил гостям:
– Вы мне друзья сердешные, приехали с дороги и выпимши. Я для друзей. Ложись-ко ты спать с Антонидой, с женой, поспи с ней, поиграй, а ты ляг с Поляшей. А я уж один, как-ни-то.
Поляша, которой все равно было родить, спать с мужиками – любила. – Бывали у Проньки завсегдатаями Мериновы, а Андрей Меринов – друг-приятель.
В главном жилье, в середине дома, где шел по всему дому коридор от кухни до прихожей, – жили возле кухни: бывшая хозяйка дома Аглая Ивановна с дочерью Анфисой, бывший член суда – теперь секретарь совнархоза – Илья Ильич Керкович, телеграфистка Рая; на половине коридор был заделан тесом, замазан алебастром, и у прихожей, от всех отгородившись, жил с семейством доктор Владимир Адрианович Осколков. Осколков был у всех в почете. Пронька кланялся ему издалека.
У телеграфистки Раи был любовник, он спекулировал, он ездил – там куда-то, – привозил муку и масло, потом вновь уезжал и привозил мануфактуру и керосин. Он Рае привозил и хлеб и керосин, чтоб можно было жарить для него котлеты и завивать кудряшки. Фиса, дочь хозяйки, дружила о Раей, завивала с Раей волосы, хотя любовника еще не имела по малолетству. Аглая Ивановна – через Раю – просила Раиного любовника привезти муки, дала серебряные мужнины часы. Был у Раи брат, который приходил к ней ночевать, когда отсутствовал любовник. Петр Карпович, любовник Раин, привез восемь пудов муки – для Раи и Аглаи, – но не успел сказать кому по скольку; муку, не развешивая, положили в кладовой – и ночью ту муку из кладовой украли, пробравшись в кладовую со двора в окно. Сначала плакали и Рая, и Аглая. Но бывший член суда Илья Ильич Керкович здесь разъяснил на основании десятого тома законов Российской империи, что плакать надо лишь Раисе, что Аглая не при чем, и что муку или часы обязана Раиса возвратить – на основании десятого тома – Аглае. Рая десятого тома не знала, должницей считать себя отказалась наотрез. У Раи и Аглаи произошел скандал, и визг, и бой, и вопль, Аглая с дочерью направилась к телеграфистке Рае в комнату и, так как мебель здесь была хозяйская (и дом лишь был национализирован), – вынесли из комнаты телеграфистки Раи – кровать, комод, диван, стол, столик, стулья, оставив стены, пол и потолок. Илья Ильич Керкович был вдохновителем Аглаи. Был визг при очищении комнаты – не малый. Илья Ильич Керкович в очках, с «Известиями» в руках, в жилете, стоял у двери, молча наблюдая. В дом вселилось вражество, – но дом был национализирован, все были равны, слуг не было, – а после кражи дом постановили запирать, – и телеграфистке Рае часами приходилось караулить у дверей, когда кто-нибудь пройдет, ибо специально ей никто не отпирал, ибо – теперь лакеев нет! – лазить же в окно было нельзя, ибо окно было во втором этаже. Тут на помощь Рае пришел ее брат: по дружбе от приятеля со станции Луховицы от жилищного отдела он достал бумагу, где значилось:
РСФСР.
ЛУХОВИТСКИЙ исполком С.Р. И КР.ДЕП., –
И ПРОЧЕЕ –
ГР-НУ И. И. КЕРКОВИЧ.
Жилищный Подотдел Коммунального отдела Луховицкого Исполкома сим предписывает гражданину Керкович, проживающему по такой-то улице в доме № такой-то города Зарайска отпирать двери сотруднице Наркомпочтеля гражданке Раисе Колесниковой.
Председатель.
Секретарь.
Печать.
Илья Ильич Керкович сначала было испугался этой бумаги и один день караулил Раю, чтоб отпереть незамедлительно, – но потом, перечитав бумажку много раз, сообразил, что город Зарайск станции Луховицам не подчинен, и пошел в городской – зарайский – жилищный подотдел за справками, – в жилищном подотделе нашли, что: во-первых – не подчинен, – а, во-вторых, подпись председателя и секретаря одна и та же, и обе вымышленные. Началось уголовное дело. Илью Ильича Керковича поблагодарили, от швейцарских обязанностей он был освобожден: он был героем – –
Пронька позвал к себе Аглаю Ивановну к чаю, усадил за стол, налил, баб выгнал и наедине сказал, выпивая с блюдца:
– От вас, Аглая Ивановна, зла я не вижу. Скажите, сколько муки было вашей, потому что муку взял я с братвою, и не хочу вас обижать. Зла я от вас не видел. Я хотел добраться до Карпыча, Райкиного любовника. Только предупреждаю, чтоб об этом ни гу-гу. Сами понимаете – –
– – А Рязань. – –
– – Рязань-город – на холмах,
над Окою. Слово Рязань – женского рода, и поистине – город-Рязань: баба в сорок лет. Бабы, кроме детей, блох родят, – жирная баба Рязань, блох в ней много, жирная, и блуд в жиру не угас еще, вся в буераках да горах – в морщинах – сырая, и легла над Окой раскорякою. Дома купцы ставили специально для крыс и клопов, из кирпича о пяти фундаментах, с окнами, из которых жирной бабе Рязани не выползти, – и подпудривали купцы бабу Рязань охрами. Причесывать бабу Рязань купцы бросили в семидесятых годах, когда съела старый Тракт Астраханский – Казанка. И лежит баба над Окой раскорякою, простоволосая, потная, подлая, грязная.
У вокзала на заборе в Рязани вывеска: –
– «Склад бюро похоронных процессий» –
А на бабе-Рязани: живут люди. А жила баба-Рязань тысячелетье, живот бабы-Рязани – Кремль, внизу под Кремлем протекает река Трубеж. На животе у бабы-Рязани – на монастырях, соборах и княжьем дворе – камнем на камне высечено о том, как делился князь Ярослав Рязанский, как московские князья полонили рязанских князей, как варом варила Рязань крымского хана Гирея. Древнее имя Трубеж, Трубеж веками трубит – о хане Гирее, о рязанских князьях, о князе Ярославе Рязанском, омывает бабе-Рязани живот. С живота, с кремлевского холма – на десятки верст луга видны, поемы, там, вдали – Белоомут, поэзия Огарева… Веками трубит Трубеж: – там внизу под обрывом столбик стоял, и на столбике объявление было – здравотдела рязанского:
«В реке Трубеж купаться строго воспрещается, так как река Трубеж заражена сифилисом» –
«Склад бюро похоронных процессий!..»
– – И – –
Мужичья глава, о черном хлебе, сторона обывательская
– – опять мужики . . . . . . . . . . . . . . .
до Рязани, до легенд о Смутном времени, до и после дней времени действия этой повести – мужики, историческая эта легенда без истории, коя во время действия этой повести, как и триста лет назад, пахала сохой, ездила на беде, плавала на паромах, а по веснам подвязывала под брюхо скотину, чтобы стояла, – коя жила на полатях, храня под полатями от холодов телят, и жила в жильях – даже не от каменного века, но от деревянного, – и ставила свои жилья, как кочевники ставят на ночь свои обозы. Жила, ничего не зная, – знала: –
– июль, август, сентябрь – ваторга, да после будет – мятовка. Холоден сентябрь да сыт: сиверко, да сытно. Август – собериха, в августе серпы греют, вода холодит. Авось – вся надежда наша, авось, небось, да третий как-нибудь, – на авось мужик и хлеб сеет, на авось и кобыла в дровни лягает, – русак на авось и взрос, – авось и рыбака толкает под бока, – авось велико слово – авось дурак, да дурь-то его умная, – авось небосю – брат родной!.. –
Фельдфебеля в казармах и в заводских бараках бились над ними:
– Да што ты – русский, што ли? –
– Нет, мы зарайски… –
…Надписан над деревнями – человечий хвост, которого у людей вообще нет. –
Запись первая.
Расчисловы горы, смотря по погоде, по времени, по привычности к этим местам – и в версту, и в три версты покажутся. Мужики жили, как жили по всей России. Рассчитывали так, что сначала правили сами, по совести своей и уму, скажем, как разбойники, – этак до двадцать первого года, а потом сели – жулики, мастеровщина, городские. До двадцать первого года, до голода, правили по разбойной совести народ хороший, головорезы, – взятку дать там, самогоном угостить – никак! – морду набьют и в холодную для отрезвления. – В семнадцатом году, правда, были такие, которые рассуждали:
– Зачем, скажем, острожников выбираете?
– Да он, друг, к острожному делу привыкши. Выберут, к примеру, меня, а власть обернется: мне в остроге сидеть непривычно – – но к Октябрю тогда такие разговоры затихли. Власть стала мужичья, твердая, по хлебу, хлеб пошел вместо денег, и делали все по мужичьему закону, – городам и господам, значит, крышка.
В двадцать первом году сели на голову мужикам – жулики, городские, – ввели продналог вместо разверстки, стали заводить свои порядки. В двадцать первом году взяткой откупиться – самое легкое было дело. В двадцать первом году пол-уезда свои доли скрыли: у мужика клину восемь долей – взятку дал – стало три, – пропала земля, в нетях ходила. К двадцать второму году статистика в этом деле разобралась, порасстреляли кое-кого. Двадцать второй год, когда мужичья революция кончилась, мужики обозвали – шапошним разбором, – складай, дескать, удочки! – К двадцать второму году город – жулики – коммунисты – сел мужику на хребет крепко: раньше сапоги стоили – четыре пуда ржи, теперь – двенадцать, налогов надо было платить в двадцать раз больше, чем до войны. У мужиков спрашивали: – «что, у вас коммунисты есть?» – Мужики отвечали: – «Нет, у нас все больше народ»… – Мужики рассчитывали: – озимого клина в уезде 12 1/2 тысяч десятин, урожай хорошо – по 70 пудов с десятины, итого 875 тысяч пудов всего; обратно в землю на посев 150 тысяч пудов, продналогу 327 тысяч пудов, – итого на еду и на покупки остается у мужиков 400 тысяч, а по норме Наркомпрода – 13 пудов на едока – норма мужику голодная – ржи надо миллион двести тысяч пудов: – хлеба хватит мужикам до зимнего Николы. А жизнь мужичья – известная: поесть да поработать, поработать да поесть, да, кроме того, – поспать, родить, родиться и умереть. Осенью в двадцать первом году обозначилось, что многим, у кого клин большой, а под рожью мало – платить продналога придется больше чем уродилось: озорники посылали бумаги, чтобы отставили их от земли, – за озорство их сажали в холодную, на отсидку.