В город Никита доехал к вечеру. В непривычной троллейбусной давке добрался наконец до улицы, долго, с расспросами искал нужный номер — как-то запутаны они были здесь, сразу не разберешь. Девочки жили в полуподвале осевшего набок небольшого дома вместе с угрюмой, с чего-то озлобившейся на весь белый свет старухой. Согнувшись, он несмело постучал в низкую погребную дверь, раз, потом другой, внизу брякнул крючок, послышался суровый голос: «Кто?.. Кому надо?..» Никита отозвался и, пока недовольно гремел засов и что-то отодвигалось там, тоскливо оглядывал присыпанный угольной крошкой двор с чахлой порослью посередине, с какими-то сарайчиками и крышами, крышами…
Старуха, отстранясь и даже не поздоровавшись путем, пропустила его; он ощупью, волнуясь и про себя каясь, что не поехал сам и не устроил девчат получше, нашарил дверную ручку, потянул на себя. Войдя в прихожую, он уже начал было скидывать рюкзак, неудобно оттягивающий назад плечи, когда из-за перегородки выглянула Маня, широко открыла глаза и кинулась к отцу, к папане, прижалась к нему, в непривычной ласке обхватила его шею руками, плача, смеясь и выкрикивая что-то. Она его целовала, а он, так и не сняв до конца рюкзак, путаясь в его ремнях и что-то бормоча, отводил небритое в утренней спешке лицо и сам чуть не плакал.
Потом они ждали Татьяну и волновались за нее вместе, потому что часы показывали уже восемь, а район этот, прозванный Шабровкой, был неспокойным. Пришла Танюшка, торопливо скинула у порога ботики, прильнула к нему и все не хотела отрывать от его плеча лица. До сих пор он помнит сладковато-пряный запах девичьего пота и духов.
Это было прошлой весной. Они приезжали потом на праздники, на каникулы, и теперь он уже всегда знал, что о нем не забывают в мелкой суете, и чувствовал на себе их вниманье, иногда даже предупредительное. Нет, они и раньше были хорошими дочерьми — послушными, без лени, какую нередко видишь в соседях, а сейчас только поняли, что такое отец и каково без него жить… ну и хорошо, что поняли. И оттого он их еще больше, казалось, любил: в дни их приездов даже с лица менялся, суетливее становился, улыбчивее и растерянней. Вел показывать свои яблоньки и малину, с особой охотой таскал воду на постирушки и смотрел с ними телевизор. И разговоров сколько стало — огороде, учебе, даже об их сельском хозяйстве.
Ефросинья внешне никак не отнеслась к этим переменам, будто и не видела ничего. И только потом стал он замечать в ней некую подозрительность, которой раньше не было, — да и что тогда было, кроме равнодушия… Похоже, что жена ревновала его к дочкам; и он, когда вдруг подумал об этом, понял, что так оно и есть — ревнует. Подосадовал: глупить начала баба к старости… Нет, что ни говори, а избаловал он жену: пожила бы она с каким-нибудь забулдыгой, хватила лиха — небось по-другому запела бы, не только рядом — через всю улицу узнавала бы мужа. Да и когда, в какие времена было, чтоб муж бабе угодил во всем?! Она, вишь ли, мать — а я по ей кто, горячил он себя, седьмая вода на киселе?!.. Как так можно, чтоб я дочкины письма на втором или третьем дню читал! Я им отец родной, у меня тоже свой интерес. Кого хочешь люби, но и другим не засти, говорил он мысленно жене и в правоте своей был уверен и тверд. Но как ей скажешь об этом вслух? Не поймет, посмотрит как на дурака. В природе и слов-то, поди, нет таких…
Степанковы появились на их улице недавно. Они переехали сюда из самого глухого куста района, из Вязовки, купили дом и вот уже полгода как обживались в этих местах. Николай получил гусеничный трактор, заработал сразу дельно, ухватисто: и уже скоро покрикивал на нерадивых помощников, язвил и подсмеивался на каждом шагу, но как-то свойски, не обидно, и приняли его все на удивление быстро.
Жену его Никита встретил только через недели две после приезда: шел рекой с покоса и вдруг увидел, как у бабы, полоскавшей на мостку стираное белье, уплывает, воровато утягиваясь на быстрину, что-то темное из вещей. Он уже собрался было крикнуть ей, но тут она сама заметила, охнула и, подобрав юбку, полезла в воду. Однако штаны (теперь он ясно видел их) занесло в глубину, и женщина выбралась на берег, пошла по течению, поглядывая на середину реки, смеясь и не на шутку уже досадуя. Никита быстро сбежал под круть, на галечную отмель, и, как был в старых брезентовых башмаках, ступил в теплую июльскую воду. Зацепил кончиком косы и осторожно вывел тяжелые, набрякшие водой штаны на гальку.
— Ну, спасибо, а то оставила бы мужика без справы, — смущенно смеясь и оправляя юбку, говорила между тем незнакомая ему баба. — Ить они готовы уже были на дно… уж больно тяжелые. Спасибо.
Никита хмыкнул, повел неловко плечами, ежась от этих настойчивых «спасибо», и впервые, не мельком, взглянул на нее. Баба все продолжала посмеиваться, щурились смущенно ее светлые серые глаза, смотрели на Никиту с доброй пристальностью и долго, словно глянула она да и забыла отвести их в сторону (такая уж, как он после понял, привычка у нее была, а вернее сказать, особенность). И он тоже засмотрелся, растерявшись, тревожась и поражаясь все больше их теплой, телячьей прямо мягкостью, серой их глубиной… Как-то не приходилось ему до сих пор глаза у людей замечать. Ну, цвет, выражение там — это он, само собой, видел, а вот чтобы глаза целиком… А тут смотрели они на него и, кажется, в него, будто забывшись, приветливые в прищуре глаза, прозрачные, с легкой тенью под ресницами… Он с некоторым усилием оторвался от них, переводя взгляд по лицу, поблекшим немного губам, шее в мягких морщинах и ниже, на справную фигуру и полные, налитые здоровой желтизной икры слегка разведенных толстопятых ног. И опять взглянул ей в лицо, но, избегая глаз, сказал прикашлянув:
— Ничего… поносятся еще.
— Поносятся, — согласилась она. — Не ты — они так бы и ушли в глубынь. А река у вас хорошая, шустрая, и вода мягчей. Небось бабы на щелок берут? — Она все глядела на него, но уже вопросительно, чуть подняв брови; прядка чистых волос набегала из-под платка на лоб, касалась щеки, и это ничуть не казалось, как у других баб, неопрятным.
— Да я как-то и не знаю… Должно быть, берут.
— Такую воду только на щелок и брать. Ох, что же это я, — спохватилась она и оглянулась назад, снова засмеялась. — Разлалакалась, а там остальное небось порасплывется, лови тогда… Пошла я.
Она подняла брюки, наскоро ополоснула в воде и пошла к мостушке, на ходу сноровко выжимая их. Никита тоже заторопился наверх, на траву, и когда выбрался, то увидел, что она уже вовсю полощет бельишко, расставив полные ноги и расторопно двигая плечами; а потом над рекой, отдаваясь еле уловимыми повторами в крутях, далеко и смачно зашлепал ее валек…
Он долго помнил ее в тот день и после, хотя ничего серьезного, достойного такой памяти не произошло.
И Никита, и Степанковы были в одной десятидворке. Он то и дело встречал ее на улице, у колодца, но все как-то мимоходом. Заметил, как она ходит: неторопливым бегом, не вперевалку, как большей частью ходят все сельские женщины, а ровно, чуть кокетливо пошевеливая плечами и ставя носки врозь… Или у них, вязовских, манера у всех такая, думал он; так вроде бы не должно. Бабы — они вечно бегут, торопятся, дел столько, что лишь успевай. Привыкли бегом-то. А эта вот, видно, так обходится, без спешки, хоть и говорят уже, что работящая. Разные они, люди.
К концу августа началась скирдовка соломы. Степь и сухую ломкую стерню морило в последней, нещадной и резкой жаре. Подошел черед их десятидворке, и два дня Никита бок о бок с Анной и другими ставил по широко разъезженному большаку осанистые, сдобные в плечах ометы. Работалось ему, несмотря на жару и пыль, легко. Он и так не часто думал в последнее время о жене и всех своих делах, а теперь и вовсе. Поставив три-четыре омета, усаживались к последнему в короткую тень полудневать. Оживясь, болтали между собой о всякой всячине бабы, уминали с хлебом рдяные помидоры, яйца, малосольные огурцы, запивая все родниковой водой из бочонка, только что доставленного водовозом.
В первый же день они устроили Анне «спрос». Она отвечала охотно, понимая, что так надо, поворачиваясь лицом и доброжелательно и долго глядя в лицо каждой. Рассказала даже, как у нее на реке мужнины штаны чуть не уплыли и как их Никита вот вытащил, и тут же спросила, из реки ли берут воду на щелок или еще откуда. Ее заверили, что только из реки, вся улица туда ходит, и рассказали, как у Маньки Болдырихи надысь («надысь» — это было еще началом лета) шерстяное одеяло уплыло: так мальчишки с час, наверное, ныряли за ним, аж посинели все, и Манька им с полкило шоколадных купила и раздала. Анна бабам понравилась, а Никите, что греха таить, еще больше. Несколько раз пособлял он ей закидывать наверх тяжелые навильни или растаскивать кучи соломы, свернутые тракторной волокушей в огромные жгуты и клубки. Солнце растелешило всех, Никита ворочал в майке, у Анны в подмышках и у грудей расплылись на кофточке круговины пота, волосы поблекли от пыли и запекся на щеках болезненно красный загар, и платок не помогал.