Вот они! Командующий как-то обходил молодых бойцов гарнизона в Раздольном, несколько дней как пришедших в армию. Фадеев, Гидаш, Фраерман и я идем поодаль. Бойцы еще не много знают и волнуются к тому же. Командующий спросил одного:
— Каковы ваши обязанности в бою?
Сразу стало видно, что молодой боец устава еще не знает и по-уставному ответить не может. Тогда он решил ответить от себя, от души, и сказал твердо:
— Обязанность? Стремиться к самопожертвованию, товарищ командующий.
Кругом стояли люди, не раз проходившие сквозь смерть. Они подняли головы в небо. Боец до прихода в Красную Армию не видел поезда. Он ответил не совсем точно, но здорово.
— Стремиться к самопожертвованию, — говорит, крутя головой, командир, похожий по виду на генерала Дохтурова, как он написан Л. Толстым, — да я в его годы и слова такого не знал. Откуда молодежь такая? Из лесу ведь, а какие слова…
Вот молодой боец этот шагает сегодня в железных рядах своей образцовой дивизии, и я вижу большую выпрямившуюся фигуру его на сегодняшнем параде. Какой большой и сильный человек идет! Только могучий характер может сказать так просто, что он будет стремиться к самопожертвованию.
Это сказал человек, который знает, что он победит.
1935
Из-за Волги к вечеру показалась грозовая туча. Широкая, тяжелая, она так низко привалилась к полям, так глухо прикрыла их своей иссиня-черной тушей, что на току сразу стало душно и тесно, как в хлеву. Все бросились к зерну. Вороха соломы были приготовлены с утра. Продавцы передвижного сельпо работали вместе с колхозниками, учительницей, весовщиками и табельщиками. Дождь, к счастью, медлил. И когда уже почти казалось, что гроза рассеется, гром неожиданно ударил с такой гулкой, просторной силой, будто целился достигнуть далеких мест, и пошел взрываться и шуметь, грозя несчастьем. Заиграла нешуточная гроза.
— Наиграется — вся дождем выйдет! — сказал старик Харлай, работавший у весов. Работа кипела вовсю. Молодая комбайнерка, будто заигрывая с грозой, не останавливала машины.
— Эй, противовоздушна оборона! — кричала она. — Гляди, налет на Мадрид!
И возчики гнали к ней телегу за телегой, и все привозили и привозили на ток душистое в грозовой духоте, теплое и еще не шумное зерно. Оно лежало горой вокруг тока, засыпанного на высоту стропил. И сколько его ни увозили для поставок, натуроплаты и на мельницу для авансов, гора не уменьшалась, как в сказке.
И хотя дождь стоял над самыми головами, зерно принимали с комбайна на весы и ссыпали для просушки, набивали в мешки, грузили на трехтонки, покрывали соломой.
Девушки работали у веялки и пели. Днем они задолжали ребятам денег за мануфактуру, купленную в полевом ларьке, и теперь, поглядывая на бригадира, вызывающе пели:
Мы уборочку проводим
На Терешке, под горой.
Всюду деньги задолжали,
Не пускают нас домой.
И кричали бригадиру:
— Остановь машину, который раз тебе сказано! Комбайнерка — молодой человек, дело может испортить.
Но не легко остановить комбайн, вышедший в поле еще до рассвета. Он шел, покачиваясь на бороздах, и рыжая пыль хлеба стояла за ним приметным облаком.
Комбайн косил уже семнадцатый час. С утра была роса — он косил. Днем палила жара, способная свалить любую жнею, — он косил. К вечеру, перед грозой, поднялся ветер и завертел, закосматил хлеб — он все косил. Повариха бригады с миской меда и ломтем калача в руках не раз взбиралась на мостик комбайна и молила, чуть не ревя:
— Да поешьте вы, прокляты! Обгонят вас, силу стеряете.
Но день был удачен, и потому казался коротким и легким, и не хотела меду комбайнерка.
— Сколько соседи дали? — кричала она кухарке.
— Да мы первые, чего там! — успокоительно отвечала та.
Трудно убирать хлеб на ветру. Легкая рассыпчатая волна хлеба ложится, извиваясь, под хедер, обманчиво минует ножевой аппарат, ножи рвут и кромсают колосья… Штурвал комбайна все время то в работе, то ниже, то выше хедера. То сильней, то слабей обороты мотора — и вот идут ножи на самый гребень желтой хлебной волны, ловят золотую пену колоса, не ломая его, срезают, и уже полотняный транспортер волочит колосья к ситам, и из трубы шнека валит в бункер темная густая струя очищенного, теплого только что расставшегося с полем зерна.
В такую минуту нельзя уйти с комбайна ни ради еды, ни ради болезни. И долго стоит повариха на мостике, зачарованная тем, что открылось ей.
О том, какая прекрасная у них комбайнерка, говорили и на току. Сравнивали с другими, находили многие достойные имена, но своей отдавали предпочтение за смелость и вдохновение, за решительность, за чувство веселой влюбленности в дело, которое бывает не у всякого.
— Двадцати пяти годов девке нет, — говорил старый Харлай, впервые за много лет вылезший в поле с колхозного пчельника. — Спрашую, да ты жала сама, убирала? «Нет, говорит, дедушка, я хлеба и не касалась, в сиротском доме жила». Серп хоть, говорю, держала в руках? «А на кой он мне, говорит, серп твой. Я портниха, мол, на тракторе тебе сколько хочешь вспашу, взбороню, на комбайне все уберу». Така маленька, а спокойно стоит.
Харлай давно не видел хлеба на полях в рисковый час уборки, всегда истомлявший мужицкое сердце тысячью страхов. Он жил на пчельнике и был вызван в качестве резерва — помогать девушкам у веялки и весовщику у весов.
Работа не мужская, и хотя никакой другой по годам своим он не в силах был делать, обижался, молчал, а в душе стояла радость: довелось увидеть хлеб, каким бывает он в полной и яркой силе!
Хотелось поговорить, подумать вслух, поучить, но кругом был народ молодой, резкий, на беседу короткий… Харлай нетерпеливо ждал ночи. Она наступила вместе с грозой, низкая, черная, тревожная. И вдруг отдалилась, оставила длиться вечер. Отгремев сухой грозой, туча разорвалась, рассеялась по частям, и над полями сразу засвежело, заголубело. Сквозь последние охвостья облаков стала видна луна.
Комбайны еще работали, светя двумя-тремя огнями и тарахтя как-то громче и гулче, чем днем. Они наполняли темные поля возбужденным напряжением. Сонные возчики зерна шныряли в темноту и быстро возвращались к току, покрытые пылью и половой.
— Ну, и наваливат! — шумели они у весов. — И откуда зерна берется, скажи на милость!
— Хлеб силу чувствоват, — заметил Харлай. — Он, брат, на силу идет. Ты слабый — и хлеб слабый. Это мы, брат, знаем.
— Ты бы, дед, спать ложился, — сказал бригадир. — Сила силой, а года годами, помрешь, гляди, с натуги-то.
— Я? — переспросил Харлай.
— Ну а кто, я, что ли? Санька! — крикнул он. — Иди, подмени Харлая, да конюха спать положите.
Но было на току весело, шумно: молодежь пела песни, играл патефон, и старикам не хотелось спать.
Меня милый не целует,
Только обещается,
А любовь без поцелуев
Строго воспрещается, —
пели девушки, смеясь и перебрасываясь шутками с парнями.
Шура, Шура, я не дура,
Я не выйду на крыльцо.
Целовать тебя не буду,
Пропадай мое кольцо! —
и не раз принимались танцевать на твердо укатанной земле тока под гармонь и патефон. Потом молодежь повалилась спать, а трое стариков еще вышли посидеть перед сном, попраздновать с полчаса.
— Ты чего, Харлай, правда, не спишь? — спросил сторож; ему самому спать не полагалось, он завидовал.
— А с чего мне спать-то? С работы, что ли, с какой? — пренебрежительно ответил Харлай. — В прежние годы действительно был у меня сон, а теперь и спать-то не с чего.
Конюх был человек болезненный, взятый, как и Харлай, по мобилизации колхозных сил из пожарного обоза. Он сказал, не соглашаясь с Харлаем:
— Не с чего, не с чего, а спину не разогнуть. Ей-богу, как под Мукденом. Тольки задашь коням корму — опять давай!
— Хлеб силу чувствоват, на силу идет! — сказал Харлай и, говоря, сознавал себя молодым, способным работать ночь без сна.
Сегодня, как и всю жизнь, он встал на заре, поел меду и до полдника лопатил зерно на току, помогал девкам у веялки, весовщику у весов, а потом кухарка тракторной бригады позвала его к себе в гости, в чисто прибранный вагончик и попотчевала жирными мясными щами, после которых он ненадолго вздремнул в тени за вагоном.
Когда-то, лет тридцать тому назад, Харлай засевал узкую полосу земли где-то тут, у реки. Ту полоску сейчас не угадать, не встретить в гущине многих гектаров дремучего хлеба, но воспоминание о ней томило, жгло. И, выспавшись, он попросился на комбайн.
— Катайся, дедушка, хоть до темного! — сказала комбайнерка.
Впервые ехал он на комбайне, и многое удивляло старика.