— Поскольку из всех выступавших, — сказал он, — только товарищ Орлеанцев высказался в. пользу предложения Крутилича, то мы решим, товарищи, пожалуй, свой опыт пока что продолжать. Благословляете?
— Благословляем, — сказал главный инженер.
Через неделю после совещания на заводе появился корреспондент областной газеты. Молодой человек с университетским значком на пиджаке ходил в доменный цех, говорил с мастерами, рабочими, с Платоном Тимофеевичем, выяснял причины аварии на третьей печи. Платон Тимофеевич показывал ему обломки креплений, хорошо различимую трещину в металле, корреспондент понимающе кивал головой.
Пришел корреспондент и к Чибисову, расспрашивал о Крутиличе, о его предложении.
При выходе из директорского кабинета корреспондента встретил Орлеанцев, который специально просил Зою Петровну известить его, когда беседа в кабинете закончится. Он повел корреспондента по длинному коридору. Они прошлись из конца в конец несколько раз. Орлеанцев предложил:
— Тут говорить трудно. Приезжайте–ка лучше ко мне в номер. Я живу в гостинице.
— А мой дом как раз против гостиницы, — сказал корреспондент.
— Вот и прекрасно. Заходите вечером.
Вечером Орлеанцев рассказывал корреспонденту свои впечатления о заводе.
— Вы знаете, — говорил он, — после Москвы, после ее широты и масштабов здешний дремучий провинциализм бьет по глазам. Нравы патриархальные. Все меж собой родственники или приятели. Все друг с другом связаны. Друг друга тронуть боятся. Какая уж критика, какая самокритика! Из–за этой дремучести держат на ответственнейших инженерских постах полуграмотных практиков, так сказать, как это у Брюсова: «хранителей тайны и веры». А некоторые инженеры… например, Крутилич…
— Вы его знаете? — спросил корреспондент, из чего Орлеанцев мог сделать вывод, что товарищ из газеты прибыл, видимо, по письму Крутилича. «Молодец, — подумал Орлеанцев об изобретателе. — Уже действует. Боевик». И ответил:
— Не столько самого Крутилича знаю, сколько его предложение. На днях мне пришлось драться за это предложение на совещании у директора. Но там, знаете, нелегко прошибаемый фронт. Думаю, придется в Москву ехать, в министерство, и вести принципиальный разговор в Москве.
Орлеанцев стал развивать свои планы реорганизации управления промышленностью.
Перед корреспондентом сидел умный, сильный, смелый человек, эрудированный, способный судить о чем угодно, широкий во взглядах. Он не мог не вызывать восхищения.
— Вы бы взяли да и написали для нас статью, — сказал корреспондент обрадовано. — Мы поможем оформить, если вас это затрудняет.
— Сам привык, как вы выражаетесь, оформлять, — с улыбкой ответил Орлеанцев. — Я пишу довольно часто — и в газеты и в журналы. Делаю наброски для книги. Снова что–то такое вроде «Записок инженера». У меня немало наблюдений, различных интересных встреч и поучительных историй. На художественность не претендую, но факты и мысли, надеюсь, читателя заинтересуют. Что главное в любом писании? Своевременность, актуальность. Если стреляешь, то попадай в яблочко, не правда ли?
— Может быть, из книги отрывочек нам дадите?
— Дело будущего. Когда напишу, тогда и поговорим. А не выпить ли нам, товарищ корреспондент? За вашу профессию, например. Замечательная, благородная профессия — всегда стоять на страже правды и справедливости.
— Нет, нет, что вы! — Молодой газетчик даже испугался. — Я не пью. Что вы!
— Это похвально, это похвально. И даже очень. Ну что ж, желаю успеха!
После ухода корреспондента, который явно был им очарован, Орлеанцев долго стоял перед, окном. Где–то там, за огнями порта, было море. Оттуда несся ровный и неустанный шорох. Море бушевало. Ветер туго стучал в стекла. Орлеанцев смотрел в непроницаемый мрак, но уже видел нем обнадеживающий, просвет… Последние год–два несли ему больше огорчений, чем радостей. После долгих лет неизменных успехов это удручало, мешало жить…
Успехи, если уж заняться воспоминаниями, начались еще в институте; может быть, даже и в школе. Учился он всегда отлично. И в школе и в институте о нем говорили: «Наша гордость». Ему приятно было это слушать. Он привык это слушать и уже не смог бы смириться с положением среднего ученика. Чтобы всегда быть первым, он готов был ночи просиживать над книгами, над учебниками, не спать все двадцать четыре часа, лишь бы на уроке или на экзамене ошеломить и своих товарищей и преподавателей блестящим ответом. Понятно, что после окончания института его тотчас взяли в наркомат, — об этом постаралось руководство института. В наркомате он работал, правда, недолго, не успел показать себя как следует: началась война, ушел по мобилизации на фронт. Поучился несколько месяцев на курсах, произвели в лейтенанты, отправили в часть — командиром огневого взвода на батарею полковых пушек. И здесь стремился быть всюду первым, только первым, преодолевая все: страх, усталость, любые невзгоды. А у артиллеристов, идущих со своими пушками за цепями наступающей пехоты, таких невзгод было немало. Дважды ранили. Каждый раз возвращался в свой полк. Случился бой, когда батарея подбила два танка противника. Из одного орудия стрелял сам Орлеанцев. Прямой наводкой. Наводил стволом на танк и стрелял. Потом о нем писали в газетах, наградили орденом Красного Знамени, произвели в старшие лейтенанты, стал командиром батареи.
К тому дню, когда Красная Армия переступила через распаханную войной и вновь обретенную линию государственной границы Советского Союза и завязала бои на чужой земле, Константин Орлеанцев был уже в артиллерийском управлении штаба фронта, весь в орденах, подполковник.
После войны он вернулся в наркомат, ставший министерством. Пришел в гимнастерке, с тремя рядами, орденских ленточек. И здесь он круто пошагал в гору. Перед ним открывались большие перспективы. Вот–вот должен был стать начальником одного из главных управлений. А там?.. Там недалеко и до министерского кабинета, и… Даже дух захватывало от дальнейших возможностей.
Глупость, чепуха помешала всему. Жена. Но не та, которая была до войны, первая, — нет, та оказалась тихой, порядочной, непритязательной; получает алименты, выращивает двух девочек, его дочек, обе уже студентки. А вот вторая, с которой встретился на фронте. С ней пережил трудную любовь, потому что муж у нее был генерал, и она, уже любя Орлеанцева, все–таки никак не хотела оставить этого мужа: Сколько было тягчайших сцен, пока наконец победил генерала и привел к себе в землянку эту капризную красавицу.
И вот она–то и подвела, чего никак от нее не ожидал… Появилась в министерстве молоденькая секретарша с огромными синими удивленными глазами. Брови у нее от переносья шли дугами к вискам, и все ее звали Газюня, предав забвению настоящее имя Газюни — Галина. Два года назад она родила от Орлеанцева мальчишку. Жена, конечно, узнала. Тут–то все и началось. Боевая супруга отправилась в Комиссию партийного контроля. Побывав там, пролив слезу, помянув свою молодость, произвела известное впечатление и, возвратясь, заявила: «Из партии–то я тебя, Костенька, исключу, можешь не сомневаться. Не на такую, милый, наскочил, не для того я от своего Феди уходила, чтобы ты надо мною смеялся. Плохо меня знаешь, дружок!»
Орлеанцев представал то перед одной инстанцией, то перед другой. С ним беседовали, ему внушали, напоминали о том, что он занимает такой пост, который могут занимать только предельно чистые люди, во всех отношениях чистые. В конце концов дали строгий выговор. «Э, нет! — сказала супруга. — Кто–то тебя, Костенька, покрывает. Выговором не отделаешься. Из партии, из партии исключу». Она доказала где следует, что, живя с ней, муж ее по–прежнему ходит и к Газюне, хотя слово давал в партбюро порвать с Газюней все отношения. Верно, были два случая: ездил проведать парнишку. Но ведь все–таки он был отцом этого парнишки, все–таки имел он право повидать его или уж нет? Да или нет — кто там будет разбираться, иди доказывай этой разъяренной женщине. Скандалище «генеральша», как он стал называть жену, устроила грандиозный. Дело дошло до коллегии министерства, было оно шумное и запутанное. Орлеанцева понизили в должности. Жизнь у него была в ту пору тревожная. А жена не унималась. Снова ходила и писала в парткомиссию.
Случаю уехать из Москвы затравленный, загнанный, как заяц гончими, Орлеанцев даже обрадовался. Друзья поддерживали: «Уезжай, Костя, уезжай, дорогой. Сожрет тебя эта проклятая баба. За тобой она, конечно, не потащится, не такая. Оставь ей все — квартиру, вещи. Утешится. Езжай, дружище, а то ведь и в самом деле, чего доброго, из партии исключат».
Уехал, грустя о несбывшихся надеждах. Утешение было только в том, что его, отличного работника, прошедшего министерскую, государственную школу, на заводе примут так, как он того заслуживает, дадут соответствующую должность. А там — это уж его дело. Отличиться, показать себя сумеет. Среди периферийных работников это не так и трудно, во всяком случае легче, чем в Москве. А уж когда будут новые заслуги, можно и возвратиться к пенатам и ларам на новой, так сказать, основе. Бабью склоку позабудут.