Больше Вас не видал. Рассказывать, какой Вы были после, вдали от себя – это целая молодость и начало зрелых лет. Выберу немногое, запомнившееся острее.
Бегство и тюрьма в пограничном городе, где никто не поможет. Ощущение брошенности, гнетущей потусторонности. Трудно передать, что было, никогда не мог эти два месяца воскресить, как невозможно живому видеть, осязать смерть. Между тем за все годы спешки и вечного страха что-то позабыть и растерять, тюрьма – единственная остановка. В обеспеченно медленных тюремных днях могло обозначиться прояснение, которое осталось бы на потом. Очевидно, не сумел привыкнуть: мешало незнание, когда и чем кончится, то шалая надежда, то глупый голод.
Нас столько набилось народу, что ночью на нарах люди «ворочались по команде». Общество темное – контрабандисты и самогонщики. Почему-то не было других, хотя бы из пойманных беглецов.
Я подружился с двумя. Один – недовольный большевик, фельдшер, измученный мягкий человек. С ним разговоры о ненужности зла и мести, о прощении, о добре. Мне страстно хотелось выбраться из грязи, задобрить судьбу, поверить в хороший исход, и от жалости к себе возникала потребность утешать – не этих скучных бедняков, нет, кого-то подлинного и далекого, сладко сливавшегося с Вами. Другая дружба тоже приводила к Вам: гвардейский солдат, родные петербургские имена, восхваления прежней жизни. Я понимал их призрачность и слабел – напоминание о невозможном в такой обстановке, в эти решающие дни.
Иногда подолгу воображал, как в детстве – подробно, уютно, не видя неисполнимости. Это выручало, и в окончательно скверные минуты говорил себе, сперва иронически: ну, попробую, она… Воображению помогало ходить, и вот, без конца шагаю взад и вперед. Я не один, и нам не стыдно остальных – в тюрьме мало считаются и не мешают.
Кажется, я вел себя прилично, не заискивал на допросах и со всеми ладил, оставляя холодок. В спорах меня спрашивали – тогда хотелось, чтобы Вы подсмотрели и похвалили.
Давно знаю: я безопорный человек, с навязчивым страхом одиночества и несвободы. Любое против себя усилие – скажем, заучивать, читать, переносить опасность – я сразу отрезан от всего света, заманчивого, другим доступного. И терпеть должен ради кого-то, воображая приход и сочувствие.
Неожиданно и без оснований меня выпустили. Первое впечатление – отодвинулся, исчез предел, и нет конца возможностям и времени. Удовольствие выбирать собеседника, знать, который час, вкусно обедать значило меньше, чем эта беззаботность, пустая и легкая. Она вытеснила остальное: тяжести, определенности, даже Вас – не стало.
Уверен, иным дается навсегда то недолгое мое состояние. Его не объяснить – какое-то качание в такт событиям и дням, оттого удачливость и ни одной тревоги. Повторяю, оно длилось недолго. Вот поймите: не гонюсь непременно за плохим, но не люблю быть счастливее себя, изменять чему-то трудному, мне положенному. И тогда, среди легкости и беспечности, вдруг захотелось к чему-нибудь притянуться, вспомнить, погрустить. Отчетливо, опять по-старому, Вы возникли и ускоряли неизбежное протрезвение. А я, в новой стране, с чужими людьми, оказался всегдашний – неспокойный и тяжелый.
С тех пор бывала всякая беспорядочность – захлебывание удачей, полоса какой-то затравленности. Я шатался, мудрил, не искал – вернее, колея сама неожиданно находилась.
3.
Мальчик, о котором писал вначале, часто ко мне приходит. Как многие молодые люди из России, он самонадеян и грубоват. Я бы с ним перестал встречаться, но он один знает о Вашей жизни, видел маленькие приемы, гостей и платья, получает длинные письма. Последним не верю – они скорее коротенькие и редкие – по взятой на себя обязанности, чтобы еще один помнил.
Его рассказы поверхностны и недостоверны. За ними, вспоминая давние взволнованные мои расспрашивания, с трудом устанавливаю, как на самом деле. Все-таки стараюсь поощрять, не очень себя выдавая.
По-видимому, Вы центр уцелевшего утонченного круга. Гостеприимный дом, не мешающий муж, друзья довольно подобранные, с каждым кусочек отношения. Случайные люди тоже должны верить Вашей теплоте и безукоризненной заботливости. Мой глупеныш, пожалуй, на том и удержался.
Любопытно, ни он, ни кто другой о Вас скверно не сплетничает. В переводе на условный язык Вы «хозяйка салона», а не «любовница».
Точно представляю свое место при Вас. Вы – обыкновенная женщина, в меру умная и злая, с поэтической внешностью, со смутной потребностью ее оправдать, не слишком себя связывая. Меня до сих пор – совершенно напрасно – считают скрытым поэтом, возвышенным и сложным. Моя влюбленность – какое удобное доказательство Вашей возвышенности. На людях идиллия, наедине ничего не добиваюсь по мягкости и слабости, и Вы на мне еще срываете недовольство трудной ролью.
Вам жаль, что я стараюсь вскрыть незаслуженность, незаконность мною же расхваленного выбора, Вам досадно это упорное вглядывание и кажется, будто я ошибаюсь. Вы правы, стоило ли так трогательно начинать, чтобы кончить развенчиванием. Мне не хотелось Вас огорчать, но, однажды прозрев, не могу ослепнуть. В этом моя современность, причина неверия, нелюбви, того, что вознес Вас наполовину – теряю и нахожу.
И все-таки, какая бы вы ни были, какой бы я при вас ни оказался, страстно жалею, что обстоятельства нас не столкнули. В нашем схождении, в моей «самоотдаче», мало Вам нужной, приятной между прочим, есть что-то правильное, окончательно устраивающее каждого из нас. Этого не доказать. Возможно, что мои такие решительные утверждения – позорная выдумка. Но столько лет уверен в какой-то своей о Вас правоте, столько лет отчетливо вижу то, что так хорошо сейчас называть осязаемыми словами – а за годы нельзя не простить. Подумайте, половина молодости, притом более страшная, более горькая и ответственная.
Мне хочется вспомнить еще случаи, когда особенно сильно тянулся к Вам. Выходило, как будто из-за женщины, из-за плохой любви, как будто спасаюсь от грубости и от ревности. На самом деле то же, что после тюрьмы: попав в тупик, в область чужую и бесплодную, среди разлада ищу с Вашей помощью верный тон.
Лето, маленькая гостиная в пустой квартире, тесный жаркий диван. Она – холеная иностранка со страстностью осторожных женщин, терпеливой и ненасытной. У нас давнишняя игра и теперь медленное наслаждение от того, что наконец дорвались, никто не помешает, и не будет борьбы. Она снимает, отстегнув, чулок и с улыбкой протягивает полную ногу – прохладная, мягкая кожа, ослепительный педикюр.
Неожиданно позвонили: что это – недоразумение, письмо, муж? Она неузнаваемо потускнела, сгорбилась и, схватив туфлю и чулок, грузно хромая, поскакала в спальную. У меня даже не досада – чувство такой тоскливой отчужденности, такой недоступности настоящей жизни, что хочется всё кинуть, запереться и застыть. По живому режет секундное сознание: мне суждено знать верное, идти по неверному. Снова звонок настойчивый. С горьким безразличием, не спеша, иду открывать.
Я не предвидел, что эта чужая, себя навязавшая женщина – после такого начала – захватит, исковеркает волю, будет долго мучить. Бывает полоса – длинный скучный день, вечером какая-нибудь заботливость. Привыкаешь ждать, сперва с досадой, что надоело, что рад бы избавиться. Потом легко получаемое сочувствие, искусная соблазнительность избалуют, и случайный перерыв поразит, докажет, как невыносимо снова впасть в одиночество.
В том, что дается и отнимается, незаметно опасная сила, одинаковая для больших и маленьких. Стоит ей подчиниться – и уже никак не вырваться. Нас подстерегает чужое желание, если оно густое и настойчивое, намеренная или нечаянная игра. Чаще всего мы сами создаем привычку и ее лишение.
Вот и я, по беспечности, по лени, из вежливости, сам окружил себя одним, исключил остальное. Разыгралось до смешного просто.
Но чувство получилось, как после самоуговаривания, как из необходимости – с трещинкой. Эта трещинка искусственности сказалась особенно на плохом.
Его и было больше, всё, что бывает, – страх, потом очевидность охлаждения, соперничества, потери. Но я не мог до конца горевать, не имел права себя распустить на отчаяние именно из-за смутного ощущения, что не то. Выходило достойнее, как всегда, если напрягаешься и себя пересиливаешь, но тяжелее – ни смысла, ни опоры.
Мне так приятно Вам писать правду, что не могу скрывать: всё это происходит теперь. У меня самое унизительное для мужчины время – выпрашиваю встречи и объяснения и ничего не могу объяснить: неблагожелательность мертвит, спутывает самые убедительные, столько раз себе повторенные слова. Я всё знаю – и что не должен видеть, и когда следует уходить, и как позорно стараться дотронуться, вызывая одну брезгливость, и как стыдно напоказ удерживаться от слез. Ей, самодурной, до суровости сильной и нисколько не чувствительной женщине, ясной европеянке, мешает, давно уже не льстит, моя пресная покорность. Она так далеко ушла, что и ревности не вызвать. И все-таки злорадствую: у нее уверенность, что я ее любил, люблю, что она единственная. Между тем она заместительница, Вам же, кажется, стоит присниться, чтобы с корнем, навсегда, без единого воспоминания, ее вырвать. Появись мы с Вами рядышком, ее ударит: вот настоящее, несомненное, жаль…