Василий Матвеевич не видел, как из глубины сада вышла Ольга с охапкой осенних цветов.
— Смотрю, смотрю и не узнаю, что за дедушка калитку мне чинит...
Василий Матвеевич вздрогнул, повернулся и как-то рывками, точно ему в подбородок кто тыкал кулаком, стал выпрямлять выгорбатившуюся спину. Ольга похохатывала, то окуная лицо в цветы, то вскидывая голову. А георгины и гладиолусы под стать Ольге — тугие, свежие, будто накрахмаленные, были прижаты к ее груди.
Он уже понял, что смешон ей, но ничего не мог с собой поделать — ни подняться на порог, ни повернуться и уйти.
— Ну, ладно, зайди, а то свалишься тут, потом «Скорую» вызывать, — сказала, построжав лицом, и пошла в дом, покачивая бедрами под тонким платьицем в синий цветок.
Он покорно и бездумно пошел за ней, понимая, что порог переступать ему нельзя, а пошел.
Ольга свалила цветы на стол и пригласила Василия Матвеевича сесть, он, садясь, испустил протяжный вздох со стоном, и Ольга опять хохотнула.
— Пропал я, Ольга... Погиб! — не сдержал боли Василий Матвеевич. Он часто и обиженно моргал. — А ты... Чего тебе смешно, когда... — укорил. — Разве можно радоваться, когда у другого беда?
— С чего ты взял — радуюсь? — фыркнула Ольга, заворачивая цветы в целлофан. — Какая уж тут радость...
Села на кушетку — вся молодость и здоровье, и Василий Матвеевич с тоской позавидовал себе недавнему: как легко он перебросил мостик через пропасть, разделявшую его с Ольгой. Счастье покупное, да разве думал тогда о том, когда, как догорающее полено, вспыхнул последним пламенем, — разве думал тогда о средствах, была цель: хоть час — да мой!.. «Если на этом все кончится, и то ладно», — думал, готовый ко всему. Пусть недолгим, но охапистым глотком хватанул напоследок счастья, всем горлом, до тугого забоя души. Так думал Василий Матвеевич, а оказалось, что счастьем, как хлебом, впрок не наешься — его нужно иметь постоянно.
— Оля, не бросай меня. Люблю я тебя больше жизни! Не бросай — пропаду!.. И без того пропадаю... — просил он тихо, умоляюще.
— Ну что ты, Василий Матвеевич... Что было, то было — и хватит. У тебя жена. Чего мучиться-то! — Ольга изо всей силы старалась быть душевной, но она опаздывала к подружке на день рождения и потому досадовала. — Иди домой. Жена ждет, а он тут... — сказала уже недобрым голосом.
— Я разведусь с ней. На тебе женюсь...
— Обрадовал! — Ольга покрутила у виска пальцем. — Посмотри на себя и на меня, разве мы пара? Сиделкой при тебе быть?
Под сердцем у Василия Матвеевича что-то лопнуло, полоснуло жгучей болью, и он, хрипя, стал валиться на сторону. Ольга метнулась во двор, забыв, что вода в кухне. Вернулась да кастрюлю, почти ведерную, опрокинула ему на голову.
Он застонал, дыхание стало выравниваться.
— Ага! Будешь мне тут!.. — Ольга, больно прихватывая волосы, терла его голову полотенцем. — Поднимайся. Ну! Поднимайся живо!..
Тянула за плечи, а он уже пришел в себя, но от стола не отрывался, стонал, стараясь разжалобить Ольгу, этим еще больше озлоблял ее. И она догадалась, что поможет не таска, а ласка.
— Пойдем, Вася, пойдем, — заворковала она. — Я тебя провожу. Какой ты... Пойдем!
Он понял ее немудреную хитрость, с трудом поднялся. Вышли на мглистую безлюдную улицу, в конце которой, там, куда ему нужно было идти, из темных округлых деревьев поднималась вишневоликая луна.
— Мне не к кому идти, Оля, — потянул он ее неподатливую руку, чтобы поцеловать.
— Как — не к кому? Жена дома, — отняла руку — Иди потихоньку.
— Ишь ты-ы!.. — зашипел по-гусиному. — Деньги брала, так про жену не вспоминала! А? Зачем было все? Зачем мучить человека? Или я не человек?
Ольга легко развернула Василия Матвеевича, сильно толкнула под лопатки, и он едва не свалился, сделал вихлястую пробежку.
Он брел прямо на луну и ненавидел все: и свое прошлое, и будущее, и Ольгу, и Софью, и всех людей, которых знал и не знал, и эту луну. О, если бы сейчас полыхнуло все от края до края огнем донебесным, то с какой радостью плясал бы Василий Матвеевич среди гибнущего мира, погибая сам!..
— А-а, будь все проклято! Будь!.. — плевался сухим ртом и почти бежал, не чувствуя вечно тяжелого своего тела.
Так и домой ввалился: лицо серое, с глазами сумасшедшего. Софью перепугал. Сунулась за ним в его комнату, натолкнулась в распахе дверей на глаза его страшные, отпрянула, как от пощечины.
Сидела на кухне, пораженная этой грозой из ясного неба, испуганно слушала, как скрипка визжала, вопила, гудела угрожающе. «Да что ж это!» — не выдержала и настороженно заглянула к мужу.
— Вася, — позвала робко.
— Что? — остановил смычок.
— Вася...
— Сги-и-инь! — затряс он щеками и стал хлестать скрипкой о край стола. «Крах, крах, крах!» — доносилось до убегающей Софьи.
Ни тепла, ни холода. Январь доживал последние дни, а далекий север так толком и не дотянулся холодными руками до этого края, чтобы навести свой порядок. Всю зиму дуют промозглые ветры, несут песок с пылью; снег выпадет раз-другой и исчезнет бесследно: не то истает, не то вымерзнет-выветрится. И всю зиму, будто ржавой жестью, гремят неопавшей листвой дубняки по сопкам, сводя с ума зайцев-русаков, завезенных сюда из заснеженной России.
В такую пору город Многоудобный совсем не оправдывает своего имени. Северный ветер, разбежавшись через широкую долину, легко раздувает дымящиеся отвалы породы, наполняя воздух жирной копотью; ему в помощь дружно чадят многочисленные кочегарки, жадно сжирают льготный уголь печи домов частного сектора. Сладковатый, едкий дым, желтая пыль нависают над городом как тяжелое сырое одеяло.
В ветреные, неуютные сумерки Михаил Свешнев вышел из учебного комбината шахты, где учился теперь после смены. Перед глазами еще виднелись гидравлическая схема механизированного комплекса, цилиндры, штоки, перекрытия... Еще торчало в ушах «изречение» преподавателя, с которым он суется к месту и не к месту: «Техника в руках дикаря — кусок железа». «Изречение» всем надоело да и вроде оскорбляло, и тогда Костя Богунков на эту «мудрость» придумал вопрос:
— А кто изобрел гвоздь?
Преподаватель не знал, но Костин подвох понял, посмеялся над собой, но свою словесную жвачку так и не выплюнул.
«Техника в руках дикаря... — привязалось и к Михаилу. — Вот ты зараза!» Он постоял в слабом заветрии сквера, словно вспоминая такое важное, что и шагать нельзя, но в голову лезла какая-то мешанина: «Ну вот, скоро отнянчишь бревна — над головой будет щит. Машинист передвижной крепи, машинист передвижного конвейера... Легче работа, счастливей жизнь... Техника в руках... Тьфу!»
Пирамидальные тополя, словно сжавшись в свечки от холода, текляво уходили в темно-серую высь, свистяще гудели там острыми вершинами.
Ветер, подталкивая в спину, вывел Михаила на гать. Напротив азоркинского дома он приостановился: зайти, не зайти?
Азоркина не видел с больничной встречи, и видеть не шибко-то хотелось: ведь не друг и даже не товарищ. «А все-таки и он человек. Да и связала нас судьба. А чем связала? — раздраженно спросил себя. — Рука у него не болит, сыт вроде, да и женщины не забывают...»
В горячке до какой только чепухи не додумаешься! От обиды, может, он так на Азоркина? От обиды и неуверенности, что вина перед Азоркиным хоть и вскользь, а на него пришлась.
Веранда скрипела и вроде качалась, как подвесная люлька, от шагов ли Михаила или от ветра. Михаил шарил по двери, искал скобу, и ему казалось, что на веранде еще ветренее, чем во дворе.
— Зинка, ты? — раздался хрипловатый голос.
Дверь распахнулась, и в лицо Михаилу ударило ярким светом и теплом. Азоркин стоял на пороге в майке поверх брюк, с веником в руке, растерянный и удивленный.
Михаил приметил, как тот еле сдерживал радостную улыбку, и сам улыбнулся, оглядывая маленькую кухню-прихожую с раскаленной докрасна плитой,
— Июль тут у тебя. Ну, здорово!..
Азоркин все еще стоял столбом, и внезапно радость на его лице сменилась выражением упрека:
— Как же ты надумал? — сказал, бросив веник в кучу шлака у топки. — Замерз, поди. Раздевайся давай, — засуетился он, усаживая Михаила к кухонному столу. — А я слышу — шебаршит кто-то. На тебя и не подумал.
— Да вот с работы...
— Смена-то, когда прошла... А-а, курсы проходишь! — кивнул Азоркин на торчавшую из кармана пальто Михаила сплюснутую вдвое тетрадку.
Михаил покосился на культю, которую Азоркин выложил на стол. «Нарочно, что ли?..» И Азоркин, видно, поняв смущение Михаила, надел рубаху, спрятал обрубок в длинном рукаве.
— Прохожу, — сказал Михаил. — Теперь вся смена переучивается...
— Ну, вот и ты сподобился! Твое теперь дело — кнопки нажимать, а уголь сам из забоя будет вываливаться... — Михаил не отозвался на слова Азоркина, сказанные с оттенком иронии, а тот одной рукой ловко накидывал совком уголь в пылающую печь, ворчал: — Пока кочегаришь — тепло, перестал топить — ветер все за полчаса выдует. Три кола забито, бороной накрыто — и весь дом. Уйду в общежитие, а то этим хламом привалит похлестче, чем в забое.