— Да уж ты вытрешь... Вместе с носом оторвешь. Ты такой!... Везет мне на друзей, — добавил он с усмешкой.
— Это когда же я тебе другом стал? — удивился Михаил. — А-а, черт с тобой, друг, недруг... На работу только завтра выходи!.. Азоркин ты Азоркин, сколько сердечных людей вокруг тебя, а ты ни единой души не увидел. И ведь заранее знал, что придут они к тебе, добрые, утешать, помогать, а ты натешишься в их благодати. При-и-дут, — протянул голос. — А ты — нет! Прошу, не поддавайся им...
Азоркин набычился. Свесившаяся сивая прядка волос мелко-мелко дрожала. Он вдруг замотал головой, закачался, как от зубной боли.
— Миша!.. — сорвался с места, обхватил Михаила сзади за плечи, сжал их до хруста.
— Петя, прости меня, дурака. Прости!.. — выдохнул Михаил. — Ну! Брат ты мой?! Жить будем, Петя. Что нас своротит?! Смерти кукиш в зубы сунули. А! Жить будем! Ложись спать, а завтра день придет. Наш день. Э-эх!
— Иди. Поздно. Иди, — всхлипывал Азоркин.
После той ночи, когда Василий Матвеевич Головкин вернулся от Ольги и разбил скрипку, он стал жить так же, как жил все годы, только с маленьким, никому не заметным, кроме жены Софьи, изменением: у него не стало того заветного полночного часа, когда он брал инструмент в руки и оживлял свой хилый, едва теплящийся дух.
От разбитой скрипки Софья собрала все до последней щепочки, и уже месяца через два она, склеенная каким-то местным мастером, висела на прежнем месте.
Водворив скрипку на место, Софья все вечера до глубокой ночи не ложилась спать, она сидела на кухне, поставив ноги на поперечину табуретки, ждала. Несколько раз она заполошно вскидывалась, приняв за знакомые звуки скрипки визг тормозов автомашины, и опять замирала по-птичьи, обратившись вся в слух. Потом она ложилась в постель, но не могла уснуть. И тихо плакала или, не сдержав боли в сердце, срывалась на придушенные рыдания: «Господи! За какую вину мне жизнь такая!..»
Так прошел январь. А в феврале потеплело, солнце согревало подоконник. Василий Матвеевич, отлежав бока, приподнимался с дивана; сначала сидел, ждал, когда отроятся, откружатся в глазах оранжевые мухи, а потом, словно пробуя прочность пола, делал ногой первый шаг, второй, так, коротко переступая, шел, как босой по острым камням, добирался до окна и опускался расплывисто на стул.
Нет, это только казалось, что Василий Матвеевич не жил все свои годы, а существовал. Жил, только у него была своя, отдельная от других жизнь, выстроенная им самим, трогать которую, изменять в ней что-либо было бы так же губительно, как, например, выкапывать и выправлять на свой лад корни дерева.
Василий Матвеевич пытался удержаться без движения на самой быстрине. Да куда там! Чем дольше он держался, тем резче, как ему казалось, срывало его с места, кувыркало, било о камни — спасения нет.
Уже несколько дней он не ходил на работу. Его напарник, пенсионер Коротеев, целый месяц ободрял Василия Матвеевича, терпеливо поучал:
— Помучишься — научишься. В тело легкость придет, а в руки — сноровка.
Прошел месяц и другой, но ни сноровка, ни легкость к Василию Матвеевичу не приходили. Наоборот, руки делались как веревочные, не могли держать инструмент: налегал на ключ, а гайка ни с места, кайлом ударял в породу, будто голубь носом долбил по крошке. И главное, донимала одна мысль: «Зачем мне землю долбить? Зачем я ее долблю?»
И однажды Коротеев не выдержал, отшвырнул в сердцах кувалду, встал — руки фертом, маленький, широкий, будто обточенный пенек-смоляк.
— Да что же это ты, Василий Матвеевич! Ни украсть, ни покараулить! Я же с тобой тут, кроме грыжи, ничего не заработаю. Ты же мужик здоровый, а ни рукой, ни плечом. Ну? Да кто ж тебя растил-воспитывал? — отчитывал Коротеев, забыв, что перед ним не первогодок-лоботряс, а почтенных лет человек.
— Я уйду... — говорил Василий Матвеевич стыдливо и жалко.
— «Уйду». Куда ж ты уйдешь? Работа у нас не тяжелая, чего тут, — отступал Коротеев. — Ты работать не желаешь. А ты переломи себя, вызови охотку, а то ведь любой труд покажется каторжным. Как же без работы жить?
Но Василий Матвеевич все-таки ушел. Он только немало удивился сам себе: как не додумался до этого раньше? Ведь он же свободен и волен поступать по своему усмотрению. И даже заявление не подал на расчет. «Пускай сами увольняют по любой статье, мне все равно».
Утром в подъемный час млел в постели, как бог на летних тучках. Вошла Софья.
— Врача не надо ли, Вася?
— Нет. — И долго поглядел на нее, выжидающую. «Глаза-то умирают!» — испугалась Софья, едва не вскрикнув. И чтобы на будущее не иметь с женой объяснений, он сказал все сразу: — Врача не надо... — Подумал и добавил: — С шахтой покончено... и вообще со всем этим, — завершил брезгливо.
— Вот и хорошо. И отдыхай, наработался, — подхватила Софья. — Я работаю, деньги есть. Много ли нам надо? Еще как проживем! Нужна она тебе, шахта.
Софья засмеялась насильственным, дрожащим смехом, стараясь не встречаться глазами с мужем.
Первые дни Василий Матвеевич лежал даже в удовольствие, но усталость не проходила, напротив, казалось, еще больше накапливалась в теле.
Однако это нисколько не угнетало его теперь. «Вот так бы и умереть. Глаза закрыть и уснуть...»
Он и вправду не открывал глаза часами, но не спал. Не было никаких чувств, кроме приятной истомы от неподвижности да еще обиды. Обида была какая-то услаждающая, от которой не хотелось отказываться, — обида на Ксению, на Комарова, на Ольгу и даже на Азоркина и еще на что-то большое и неопределенное — на всю окружавшую его жизнь. Хотелось, чтобы все-все его обидчики стояли сейчас около его постели, виноватые и прячущие от него глаза. «Ну что, довольны?» — спрашивал мысленно всех их, провинившихся перед ним.
Но, пожалуй, самую большую обиду затаил на своих, уже покойных, родителей. «Они, они загубили мою жизнь!»
Перед глазами Василия Матвеевича возникала мать в белоснежной блузке, с руками цвета неспелой арбузной мякоти. «Ах, как ты опустился, Василий!» Василий Матвеевич протестующе мычал, и злые слезы мутными ртутинками скатывались по его щекам. Но видения не оставляли его. Вместо матери появлялась Ксения. Жутко подумать — за двадцать семь лет только дважды встретился с нею, и то нечаянно. В первый раз, когда еще в общежитии жил. Вышел из дверей — и вот она! Идет в тонком пальто бежевого цвета. Полными точеными ногами сверкает; ветерок перебирает рассыпанную по спине чернь волос, оголяет сбоку молочную нежность шеи. За руку Ксения вела девчушку лет четырех. Свет померк в глазах Василия Матвеевича. Слышал, что она замужем за главным инженером шахты «Восточная», сыном Караваева. Да все представлялось почему-то: распахнет однажды Ксения его дверь, скажет повинно: «Вася, я пришла». Ну, вот и увидел. На девчонку уставился, а Ксения, поняв его, дорубила окончательно:
— Еще старший сын у меня. Ну, а ты-то как? Надо же? Рядом живем, а не встречались!.. В общежитии, что ли? — удивилась. — Как же это, Вася? Столько лет, и ты один. Неужто?... — замялась она, и Василий Матвеевич досказал мысленно: «...на мне свет клином сошелся». Но не впустую же в нем сидел бес гордыни: и дыхание выровнял этот бес хозяину, и лицу придал печальную отрешенность:
— Да вот, один. Такая уж судьба, за десятерых на одного навалила.
— Музыку сочиняешь?
— Приходится, — скромно потупил глаза — Про все забыл...
— И меня?
— И тебя, — подсказал бес, и Василий Матвеевич чуть не заплакал из-за собственной гордости. — А вообще... ждал.
— Ждал?! Что ж мне, самой было к тебе идти? Я ведь... Эх, ты! — Дернула за руку дочку так, что та заперебирала ножонками, не поспевая за матерью.
И не нужна была ему вторая встреча, случившаяся недавно, месяц назад, ой, как не нужна!
Возвращался он с шахты, тянул ноги, засунув руки в широкие карманы пальто. Шел домой не через поселок, как делал обычно, а улицей, где была сберкасса: хотел зайти. Только ступил во двор — прямо перед ним с разбегу прикипела к асфальту вишневая «Волга». Ксения легко вышла из машины.
— Василий Матвеевич!.. — И как она его узнала? Он было метнулся в боковую аллейку. — Вася! — Она уже стояла перед ним, и он стал сдвигать шляпу. Ксения не сдержалась: — Да что с тобой? Болеешь?.. Я слышала о вашем несчастье на шахте. Ты что — в забое?
— На перекрепке.
Из «Волги» нетерпеливо засигналили.
— Подожди, — махнула рукой. — Ну, а Комаров-то не мог в конструкторском или в маркшейдерском отделе дела тебе найти? Ну, рыжий дьявол, я ему позвоню! — грозила Комарову, тянула Василия Матвеевича за рукав к машине, но он упирался, и было в этой сцене что-то унизительное для них обоих.
— Отстань! — наконец вырвал рукав потрепанного пальто. — Ехала и езжай, чего я тебе?..
Он стал продираться через живую ильмовую ограду. Из узкого просвета меж кленов оглянулся на Ксению — та стояла в лаковых сапожках, в темно-синем пальто, отороченном голубой норкой по вороту и рукавам, и показалась Василию Матвеевичу неизменно молодой и красивой, только и всего, что стала подородней. И еще ему почудилось, вроде Ксения промокала платком глаза.