– Кирилл Сенафонтыч, – заговорила, подойдя ко двору, вдова Дуня Пчелкина, – войди в мою сиротскую долю. Ребятишкам жрать нечего… Картошки дай. Своя уродится – отдам.
У Кирилла злоба:
«Что лезут все? Я ж ни к кому не лезу… А эти лезут… Лодыри… Лень посеять да приберечь».
Чтобы отвязаться от Пчелкиной, выбрав с десяток полугнилых картофелин – подал.
– Эх! На-ка, обожрись! – И картошка с треском разлетелась под ногами у Кирилла. – А еще бают – коммунист! Ты-ы на кого копишь? Ни детей, ни чертей, а копишь… В могилку заберешь?… Копи, копи, а я победнее к кому пойду… Кулачок новоявленный…
– Ты… Ты этого не можешь… не смеешь, – крикнул было он, но в эту секунду у него внутри все оборвалось. Он миг стоял, будто оглушенный, затем пинком ноги открыл калитку и крикнул Зинке:
– Лошадь запряги, картошки наложи – и Пчелкиной…
– Батюшки! Что ты это… аль…
– Отвези, говорю!
– Чай, как не отвезла! Я-то лето спину гнула, гнула…
– А говорю – отвези… Ну!
Из конюшни Серка быстроногого вывел – взмахивает на дыбы Серко, играет. Одернул его Кирилл, в телегу впряг, а Зинка в телегу руками вцепилась, взвыла:
– Не дам! Не дам, и не дам, и не дам!
И в Кирилле поднялась такая злоба – на себя, на телегу, на лошадь, на Зинку, что он, даже не давая себе отчета, наотмашь и со всей силой впервые ударил Зинку.
– Кирюш! – вскрикнул Илья Максимович и зашатался.
Потом Кирилл долго успокаивал Зинку, просил прощения, Зинка плакала, захлебываясь в слезах, а когда ушел Илья Максимович, утянула Кирилла в сенник…
Из сенника он вышел измятый. Долго стоял перед кучей картофеля. Затем отряхнулся, сплюнул, сказал:
– Позови кого… Ну, Митьку, что ль, Спирина. Пускай картошку в воз насыпет.
– А ты?
– В совет мне…
От своего двора Илья Максимович видел, как он спустился под гору и огородами пошел в край села. Илья Максимович склонил голову:
«…Что? Бился… За «Бруски» бился! Огнев «Бруски» крепко в руки забрал… Теперь с ним биться – все равно что в небо орать… Толку от этого?»
И этого мало – заовраженские взбудоражились, а за ними конец Кривой улицы потянулся. А Илья Максимович на своем крепко удержаться хочет, в свой порог крепко ногами уперся. Свой порог – община. В общине Илья Максимович, как щука в реке. А тут толкают… трещит все… И делать что-то надо – надо что-то?
Поднял голову и долго смотрел в сторону «Брусков».
А к вечеру и в Кривой улице поднялся переполох – собирались мужики у дворов кучечками. Накаливалась Кривая улица. Старики тыкали бородами в землю, рассыпались в говоре молодые – особо те, кто только в прошлую осень женами обзавелся.
– Молокососы вы… Молокососы, – кидали им.
– А у вас дерьма в голове больше всякого.
Никите Гурьянову Илья Максимович мысль подал:
– В зародыше Кирькину канитель похоронить.
Никита, будто кабан, ощетинился, без шапки носился от завалинки к завалинке и топтал начатое:
– С четырехполкой земли меньше! – уверял он.
Ему доказывали, чертя палками на земле: больше.
– Коров пасти негде будет! Бабе за подол не привяжете?
– А полынью коров накормишь? Они у нас, кроме полыни, пыль еще глотают.
– Четыре пруда рыть в полях доведется. Где прогон на водопой?
– Пророем.
Не брало. Тогда Никита на другое перемахнул:
– Это Кирькина затея. А Кирька рехнулся. Не видите? В дедушку Артамона он. Тот вот – припомните-ка – тоже начал с водопровода: воду в улицу из Шумкина родника провести хотел. Дива-а!.. И этот. Ну-ка, чего задумал? Допрежь в Гнилом болоте возился, а теперь всех Поделить. Башкой тронулся.
Да, широковцы припомнили, Артамон действительно помешался на водопроводе. Еще Артамон предлагал Шихан-гору прорыть.
– Там есть счастье народное, – говорил он, – там оно закопано. Пророете – реки медовые потекут, берега у рек кисельные, и вообще.
Это подействовало. Это подхватили бабы и понесли по порядкам. Эта молва до Зинки докатилась. Зинка метнулась по улице – у Степана Огнева в избе за столом нашла Кирилла и со всего разбега на шее повисла:
– Милай! Брось, милай! Степан Харитоныч… Батюшка… Не втягивайте вы его.
– Да что ты? Горит, что ли, кто? Зинка! – Кирилл схватил ее за плечи.
– Люди, люди говорят… люди-и-и…
У Кирилла вспыхнула тревога, как на фронте в момент наступления.
«Ну, начинается, – подумал он, и тут же схлынула тревога: – Этого надо было ждать, раз в бой идешь. Примем бой».
– Да что говорят-то? – вмешалась Груша.
– Про дедушку Артамона… И с Кирькой, слышь, это.
– Эх! – и Кирилл неожиданно расхохотался. – Это дела твоего тяти: он подмутил кого-никого… Ты вот садись. Плюнь на все.
Ласково (ни разу еще так ласково не обнимал он Зинку при народе) обнял, посадил рядом с собою. за стол.
На столе самовар пыхтел. За столом, рядом с Яшкой, Стешка, около Стешки – мать, а Степан с Кирилла глаз не сводит.
– Зинаида Ильинична, выпейте-ка стаканчик чайку, – потчевала ее Груша и ближе подвинула стакан крепкого чая.
– Вы настоящий пьете? – спросила Зинка. – А мы малинки вон насушили.
«Понесла, – в злобе мелькнуло у Кирьки, – как заговорит, так хоть от людей беги». Он сердито и пристально посмотрел на Зинку, потом невольно один миг глянул на Стешку. У Стешки от еле уловимой улыбки кривились сочные губы. Кирилл дрогнул. Еще раз глянул – вот она, через стол, а не достанешь… Поздно достать.
– Так и начнем, – продолжал Степан: – Ты тот конец – Курмыш с Бурдяшкой – себе в группу забирай, а этот я возьму в переплет. Да легонько. Мужик не любит нашу прыть. Исподволь его бери. В артель бы тебе пойти. Да и то – погодить лучше. Там будь, в общине. Ты с Захаром с одного конца, а мы с другого. Вот мину и подложим.
Поздно вечером, пожав крепко руку Степану, Кирилл с Зинкой шли домой.
– Киря, – прервала его думы Зинка: – Ты нонче ложись в избе. Холодно на сеновале-то…
– Ладно… Лягу…
– Куда ты?
– Ты ступай домой, а я вот схожу к Захару Катаеву. Крупным шагом он пересек улицу и в темноте спустился в Крапивный дол.
Дрогнули утренние зори и, отряхивая помятые за ночь свои разноцветные юбки, побежали в разные стороны, прячась в холодной росе широколиственного дуба и густого малинника.
Из-за Шихан-горы выкатилось солнышко, улыбнулось полям, лесам, длинными лучистыми пальцами заерошило соломенные крыши и неслышно застучало в синие стекла изб. Со дна Крапивного дола, из-под кургузого лопуха и крапивы лениво поднялись туманы и нехотя поползли в гору, путаясь кудерьками в верхушках ивняка и дикой яблони.
Широкое проснулось.
У Маркела Быкова отворилась калитка, и одна за другой девять свиней, болтая длинными грязными ушами, похрюкивая, кинулись на зады.
– Пашка! – прогнусил Маркел, выбегая на крыльцо. – Гляди, пес, свиньи! Ушли свиньи!
Павел, сын его, елозил по двору и щепкой окапывал нарисованный на земле след огромного лошадиного копыта. На крик Маркела он поднялся, засмеялся, ткнул рукой:
– Во лошадь… таку лошадь! Впрягу в телегу – с улицу… снопы – раз… и дома…
– У-у-у – дурак! Что буркалы-то вылупил? Гляди, вон свиньи ушли. Беги!
Павел показал отцу большой красный язык.
– Ах ты, образина. Я вот тебе! – Маркел чуточку подался вперед.
Павел двинулся за свиньями, а Маркел медленно, будто пробуя ступеньки, сошел с крыльца и, глядя через плетень на то, как шагает Павел, ворчал:
– И за какие грехи господь бог послал тебя, урода? У людей – дети, а этот – образина, пра, образина… Вот опять стал. Пашка! Я вот выду, я вот выду! – крикнул он, грозя кулаком.
Он еще некоторое время смотрел на улицу, затем ушел под сарай, сел на верстак. Склонил голову. Волосы, подстриженные в кружало, свисли в одну сторону. Казалось, ржаной сноп комлем вниз на голове у Маркела.
Припекало утреннее солнце. Гудело в людском говоре, в мычании коров, в крике телят Широкое. Откуда-то издали мягко стелился зов колокола.
«Должно быть, в Никольском, – подумал Маркел, – девять верст, а слыхать… нам бы такой… а то дребезжит у нас».
Долго слушал звон.
Несколько раз из избы то за хворостом, то за водой выбегала Улька, жена Павла. Маркел думал:
«Баба-то ведь какая… молодайка… с такой бабой до удушья бы работал… в радости да со сноровкой… А он нет – вон копыто какое начертил… Эх!»
Там, где теперь Заовражное, когда-то шумел непроходимый сосновый бор. Даже в безветрие далеко неслись его глухие раскаты, а в бурю бор рычал – с раздирающим криком ломались слабые сосны, падали на спины других. А в низинах, в яминах под навесистыми липами – мокли топи, лоснились омуты.
Сюда-то вот, в этот непроходимый сосновый бор, с верховья Волги бежали староверы Быковы. У Белого озера, в горе, меж толстых стволов сосен, понарыли землянок, понаделали келеек и промышляли молитвой… и разбоями.
Долго таким делом промышляли. Расплодились; парни себе из далеких краев жен понакрали, девки женихов понавезли, и в сосновом бору появились иные звенья. Тесна оказалась ямина у Белого озера – молодые за реку Алай переселились. Жили… Молодые обрастали бородами, старики горбились, в глушь бора забивались – предавались богу, оставляя молодым завет: