Долго таким делом промышляли. Расплодились; парни себе из далеких краев жен понакрали, девки женихов понавезли, и в сосновом бору появились иные звенья. Тесна оказалась ямина у Белого озера – молодые за реку Алай переселились. Жили… Молодые обрастали бородами, старики горбились, в глушь бора забивались – предавались богу, оставляя молодым завет:
«Волю не теряйте… по писанию живите… и себя не забывайте… а в старости… отмолитесь…»
Маркел Быков от церкви православие перенял, от предков – сноровку, глаз: молодой когда был – легким делом занимался. Соберет, бывало, артель из мордвы, татарья, оглобли у саней обожжет, ударится в края хлебные – на погорельцев собирать. Глядишь – через месяц-другой в Широкое с деньгами заявится. Об этом будто забыли широковцы. А может, и не забыли, часа только ждут, камень за пазухой держат: «Кусочник, мол, ты – и больше никто».
А о том, что Маркел еще знался с татарином Исайкой-конокрадом, вовсе не знают широковцы. Да и сам Маркел старается забыть. «Был грех, да и нет его, да и в памяти его не след держать… не то люди прознают – на старости лет башку свернут».
За такой грех Маркел уйму свечей перед иконой Георгия Победоносца поставил. И считал – богом грех давно прощен, чист Маркел перед богом. Пускай только люди не знают, не ведают, а с богом Маркел сторговался… Больше: в услужение к богу пошел – старостой церковным заделался. Даже тварь божью оберегал: спасал ласточек от ребятишек…
– Ласточка – это небесная птичка: она хвалу вышнему несет…
И немало рвал Маркел уши ребятишкам за разорение ласточкиных гнезд, гнуся при этом:
– Ломайте вон чирикины, – воробья чирикой звал, – они, чирики, гвозди таскали на распятие Христа… А ласточка – небесная птичка.
И шло дело у Маркела. На селе уважают его. За что уважают – знает Маркел: за крепкое хозяйство, за полные хлебом сусеки в амбаре, за ктиторскую службу да еще, пожалуй, за осанку и за то, что он на свою копейку ограду у церкви возвел, зеленой краской покрасил. Доволен и Маркел… Да одна беда колодой висит на шее: дети не в него пошли. Старший, Михаил, уже совсем давно в Красную Армию ушел. Теперь красном. В Москве живет. Гордится им про себя Маркел, да и то: «Для хозяйства теперь Минька, что шовях коровий». Второй же сын, Павел, ростом – богатырь, в Маркела, а головой в дурака. Года два назад женил его Маркел – хорошую девку на селе взял, Ульку. Она хоть и вдовья дочь, да работящая, певунья, и как баба – калач. Думал: «С бабой поспит – образумится парень». Ан без толку. Павел, как и до женитьбы, орет песни, за собаками гоняется, на колокольню лазит звонить, – вот страсть, – да еще отцу грозит:
– Удушу тебя, кобель!
«Что с ним делать, с уродом? Возьмет и задушит», – думал Маркел.
На улице, в переулке, завизжала собака.
– Ах, ты, – Маркел поднялся и через плетень крикнул: – Пашка! Опять с собаками?! Я те что сказал? Свиней загони! Вот я выду… вот я выду! – и двинулся к калитке.
Кирилл Ждаркин только что проснулся. Разбудили его стук Зинки в чулане, блеяние ягнят и визг уродца-поросенка под кроватью. Кирилл нехотя поднялся, надел красноармейские брюки, белую рубаху, сапоги, взял под мышку потертый брезентовый портфель, сказал:
– В совет я пошел!
– А ты поел бы, – проговорила из кухни Зинка.
Кирилл, не отзываясь, вышел на крыльцо. И тут же по лицу расползлась улыбка. Чуть стянув на лоб картуз, он подошел к плетню, крикнул:
– Здорово, Маркел Петрович! Эй, не слышишь? Здорово, говорю!
– А-а? – Маркел повернулся от калитки. – Здорово, сосед. С утром добрым.
– Чего воюешь в рань такую?
– Привычка, Кирилл Сенафонтыч, покричать по хозяйству. Корова вон утром встает – мычит, а мы – кричим.
– По-коровьи, выходит?
– Все от них недалеко убежали. А ты что нонче в наряде, а?
– Я?
– Да, – Маркел оглядел его через плетень. – Чай, не я.
– Праздник нонче у нас.
– Хы! Какой это?
Кирилл подумал, потом наугад сказал:
– День конституции. Не знаешь? Это ежели бы царский день…
– Ну, не знаю! – Маркел усмехнулся. – Знаю! Ежели бы по конституции все шло – гожа бы жилось… Ленин с головой мужик был – преподнес ее. Да у нас без головы… – и запнулся.
– Ишь ты, – Кирилл окинул его взглядом с ног до головы. – Ишь ты. Ну, а что москвич пишет? Говорят, он там в каменном доме живет, на автомобиле катается?
Маркел подошел ближе.
– Да что, не в свой хомут полез, сказываю… Жил бы с отцом – легонько да средненько, как мы вот, к примеру, живем… А он в каменный забрался.
– В каменном-то хорошо: не сгоришь.
Маркел глаза уставил в угол плетня, руки растопырил – вилками от сохи.
– Он каменный… да не его. Свой наживи. Плохонький, да свой. Ты, вон, к примеру, одни лапти имел, а трудился – дом нажил. А он что? Голый.
– Да ведь и служить надо.
– Служить! Чай, послужил, да и будет. Другие послужат, да и домой, а иные совсем не служат. Вот татары, они глаз себе проковыряют – хоть кривой век, а не на службе. А то ногу, а то мошну… и не берут.
– По конституции? – вставил Кирилл и громко захохотал. – Такая она у тебя – конституция?
Маркел оборвал. Оборвал хохот и Кирилл. С минуту они стояли молча, смотрели друг на друга.
«Опять смех, – говорили глаза Маркела. – Ах ты, шибздик!»
«Чучело», – говорили глаза Кирилла.
В избе заскрипела дверь, отворилась. В синеньком платье, с ведром в руке, с крыльца сбежала Улька. Блеснув голым плечом на солнце, она со всего размаху выплеснула грязную воду у плетня, а глаза вскинула на Кирилла.
Кол плетня задрожал в руке у Кирилла.
«Что это такое?» – подумал Кирилл и, переводя глаза на дымовую трубу, пробормотал:
– Да? По конституции, стало быть? А?
– Где плещешь? – заворчал Маркел на Ульку. – Аль места не нашла?!
– Сроду здесь. Ты что сорвался?
– Сроду, да не сроду… На язык-то больно востра стала.
– Сроду такой была. Ты что-о-о?
– Опять сроду?
– Сроду и есть… Во-от, погляди-ка на него, – Улька, понимая, на что разозлился Маркел, залилась звонким смехом.
Ее смех неожиданно подхватил Кирилл. Тогда Мapкел, поддернув штаны, хотел было сказать что-то грубое, но повел головой вправо и остановил ухо на гаме. С речки ветром принесло – кричали люди, визжали свиньи.
– Что такое? Опять, никак, свиньи? – сказал он и побледнел так, что даже нос у него заострился. В следующую секунду он кинулся. в калитку. Поднимая пыль старыми подшитыми валенками, он побежал к баням, а там на зады, к обрыву.
А Улька ловко вскочила на прислоненную к плетню старую колоду и вытянула белую шею.
Под обрывом у бань – топи.
Растет на топях кургузый ветельник, камыш махалками шепчет в вечер. В половодье ветельник и камыш илом заносит, а в лето на лбинках ил трескается, вонь идет из топей, и туча комара да мошкары там вьется. Зато свиньям блаженство в топях – едят они коренья, траву колючую, а в жару принимают свои свиные ванны: вразвалку в грязи валяются, блаженно хрюкают.
Года два тому назад Митька Спирин и задумал у себя за сараем, в топях, огород устроить. Лето целое ветельник глушил, второе лето глушил, навоз возил, землю, а в нонешнюю весну лунок наделал, огурцы посадил. Огурцы взошли. Тонкие плети пустили, зацвели желтенькими цветочками. А свиньи Маркела Быкова продырявили плетень со стороны бань, на огород забрались, все лунки изрыли, плети пооборвали.
– Ба-а-а! – заорал Митька и кинулся с колом на огород.
Видели Улька и Кирилл – мечется он по огороду, лупит свиней, орет Павлу:
– Поддай, Паня! Поддай, милка! Проучим давай. Ишь, домовой, развел чухчей, а смотреть некому. Поддай! Не пускай в дыру-то, не пускай!
Оскаля большие белые зубы, за плетнем, около дыры, Павел колом бил свиней. Только сунется свинья в дыру – Павел со всего размаху огреет ее, свинья – назад, пробкой. И, не находя выхода из западни, мечутся по огороду свиньи, визжат под ударами Митьки.
А над обрывом Маркел – руки в небо вскинул, орет:
– Пашка! Дурак! Пашка!
И перепуталось все на перекрестке у реки Алая – ругались бабы на бахчах за рекой, визжали свиньи, орали Митька, Павел и Маркел на обрыве.
– Вот чертушка-то, вот чертушка, – тихо засмеялась Улька. – Своих свиней бьет. Ну, не глупой ли, а? – она повернулась к Кириллу. – Ты подумай?!
Вот-вот брызнут слезы из Улькиных глаз. Затем она, одернув платье, спрыгнула с колоды, подошла вплотную к плетню, тихо, точно жалуясь самому близкому человеку, проговорила:
– И за что только такую маяту несу, а? – и, спохватившись, отряхнулась, будто курица от золы, пошла к крыльцу бормоча: – Чего болтаю? Сама не знаю, чего болтаю.
– Улька, – неожиданно вырвалось у Кирилла. Улька остановилась, зло скривила нижнюю губу:
– Ну, что? Ну! Все вы одинаковы. – И медленно, переступив через бревно, – блеснули желтоватые от загара икры, – вошла на крыльцо.
– Не-ет, Улька! Постой-ка!
Она повернула голову. В глазах загорелись костры смеха. А у Кирилла выступили мелкие капельки на лбу. Он смахнул их рукавом, пробормотал: