И надо же — опера! Корабельный Екаб был об опере совсем иного мнения, чем Румбулиете. Он эту оперу чисто случайно повидал как-то по своему телевизору. Сначала сухопарая гражданка рассказывала, какое сейчас будет великое искусство, как все замечательно и превосходно будет, у нее лично каждый раз сердце заходится, она даже усидеть на месте не может, когда такое видит и слышит, и она надеется, что уважаемые телезрители будут в ужасном восторге. Через минутку все это чудесное и ужасно прекрасное стали показывать. На экране появились два толстяка и одна дородная дама, уже в годах, и стали они вовсе не по-людски визжать про любовь, что она всех троих может погубить и всем троим, с дамой во главе угла, предстоит помереть от чахотки. Визжали они столь истошно, что несчастный телевизор не выдержал и треснул так надежно, что даже рижские мастера полгода не могли починить. С того раза Корабельный Екаб настрого запретил в своем доме смотреть телевизор, когда предстоят оперы, и своим друзьям наказал поступать так же, потому что Шнобель во сто раз лучше всяких опер, он хоть живой человек, свой парень и никогда не орет так истошно, как в опере.
И надо сказать прямо, что сообщение Румбулиете стариков глубоко потрясло. Пусть в операх они ничего не смыслят и особенно верить этой ходячей сплетне тоже нельзя, но какой-то резон в ее россказнях всегда есть, совсем уж пустое никогда не городит. Муж у нее действительно повесился, и везде, где речь заходит о страхах, ужасах, тут она свое дело знает, будто сам Вельзевул из преисподней. И будь Шнобель жив, уж он непременно был бы в Склянице и пел бы, а его здесь нет. Одно это уже означает, что со Шнобелем что-то стряслось.
И старики поняли: какой бы конец ни постиг Шнобеля, похороны ему надо устроить пышные и знатные, и на похоронах этих ни в коем разе не плакать, а все петь те песни, которые Шнобель особенно любил, которые он всегда пел в Склянице, когда бывал в хорошем настроении. И надо на этих похоронах сказать хорошие слова, сказать действительно то, что думаешь, потому что Шнобель такой человек, на похоронах которого можно себе это позволить.
И хотя еще не было ясности, когда и какой смертью помер Шнобель и помер ли он вообще, Рыбачий Оскар уже подумал, что надо бы заранее позаботиться о надгробном слове. В этом деле у него был большой опыт: не одного своего друга он уже похоронил и всегда говорил слово. В похоронах ничего страшного нет — собираются вместе оставшиеся жить дальше, добрым словом поминают ушедшего и в очередной раз усваивают самую простую вещь на этой старой доброй земле: ничто не вечно.
И Рыбачий Оскар, как следует прокашлявшись, сказал, что хорошее надгробное слово надо хорошенько продумать и предварительно прорепетировать. Хорошее надгробное слово должно звучать, как старая песня, оно должно быть такое, чтобы все старухи рыдали, а старики передумывали свою жизнь и приходили к выводу, что и они не обсевки какие-нибудь, вместе с ушедшим сделали кое-что доброе и дальше еще сделают, а молодые чтобы поняли, что до их смертного часа еще далеко, а поэтому жить надо так, чтобы и на их могиле сказали хоть что-то путное. Выслушав такое хорошо сложенное надгробное слово, человек усваивает главное — жизнь чертовски хорошая штука, только не надо человеку проживать ее пакостно.
И Рыбачий Оскар уже представил себе, как Шнобель лежит в гробу и весь поселок понуро стоит вокруг него. «Сегодня мы стоим у твоей могилы, а ты вот лежишь перед нами, и никогда мы больше не сможем с тобой поговорить. Мне и вправду жалко, и всем вправду жалко, что мы тебя звали Шнобелем за твой нос, а не настоящим твоим именем — Юрка Раскорякис! Фамилия у тебя была не очень красивая, и нос у тебя был, прямо скажем, длинноват, чтобы считать его коротким и красивым, потому наверное ты и не обижался, когда мы тебя звали Шнобелем, потому что это по-доброму было. Разве бывало у нас такое, чтобы кто-то женился, а ты не пел на свадьбе? Хоть тебя и не звали, а ты все равно шел и пел. Что ты сделал в своей жизни? Да ничего, пожалуй, такого особенного, вот только пел, прямо как отчаянный магнитофон, какое там, куда лучше и отчаяннее магнитофона! И хоть верь, хоть не верь, а нам было очень хорошо, когда ты пел вот эту самую песню про море, которое будто девушка в синем платье, про то, что берегу нужны дюны сыпучие, а морю — мужики могучие. Мы, как дурные, подпевали тебе, и вовсе не потому, что водка иной раз в горле играла, а потому, что песня хорошая и ты был человек хороший. Так споемте же эту песню, чтобы почтить и вспомянуть тебя и всегда вспоминать, покуда мы живы!»
И старики запели эту песню. За соседним столиком услышали и стали вторить, потому что это действительно хорошая песня. Оркестр стал подыгрывать, и вся Скляница, как одна семья, запела про море, которое словно девушка в синем платье, про то, что берегу нужны дюны сыпучие, а морю — мужики могучие. И все пели и действительно думали, что старое, малость уже поднадоевшее море, будто молодая своенравная девчонка, которую можно только любить, но никогда нельзя понять; что все они тут те настоящие люди, которые рождены на земле для того, чтобы всегда любить море, потому что без любви жить нельзя, можно лишь зашибать деньгу на прожиток и понемножку готовиться к смерти.
И вот, когда песня смолкла и надо было немного передохнуть после столь красивого исполнения, Корабельный Екаб тоже принялся откашливаться, потому что и он собрался сказать. Он сложил такое надгробное слово: «Ха! Я говорю — ха! Прилипла ко мне эта присказка, как зараза какая, так что я в надгробном слове без нее не обойдусь. Юрка Раскорякис, в этот день, когда мы укладываем тебя, так сказать, в лоно старой земли, позволь вспомнить день, когда ты нас, отрывных ребят, спас от большого конфуза. Было это давно, когда мы в первый раз ходили в Атлантику за селедкой. Теперь-то это каждый мальчишка может, у которого еще борода не растет, а нам довелось первым. Меня никто не хотел брать, старый гриб, говорили — ха! А я сказал — ха! — и все одно поплыл. Разве в ту пору у рыбаков были хорошие сапоги и рукавицы, не будем говорить про сети! Руки у нас были сырые, ноги мокли в воде больше, чем сама рыба, когда она плавает, а в голове у нас была одна только мысль — ха! — вот вернемся на берег и за все наши страдания-мучения оторвем большую деньгу — дом или «Волгу» за наличные. Борода у нас тогда была по колено, не мылись мы, почитай, полгода, потому как в море только ненормальный может мыться, а уж как домой повернули, так развеселились, что только держись — ха! — и решили мы тут, что, как на берег сойдем, непременно что-нибудь отчудим; ведь на берегу тоже без нас истосковались, загрустили, и надо их всех развеселить. Все уже знали, что решили мы вырядиться пиратами: платки на голову повязали, в нос — кольца, а в зубы или в руки шкерочные ножики — на любом маскараде первые места наши. Но те, кто нас встречал, надумали речи говорить, даже специально трибуну ради нас поставили — как с палубы сошел, так прямым ходом на трибуну и толкай во-от такую речу, в море-то ведь долго не поговоришь, а на берегу можно молоть сколько влезет. И когда все это большое начальство увидело наши страшенные бороды, ножи, кольца в ушах и в носах, все сразу онемели, и никто таких страхолюдин не решался на трибуну впустить. И как раз ты спас нас тогда. Может, ты должен был исполнить какую-нибудь там кантату хвалебную, в которой бы нас, яко героев каких, величали, но ты был парень отрывной, не стоял, как другие, рот раззявив от изумления, а взял, да и затянул: «Ах, ты парень непутевый!» Вот, Шнобель, какие дела, я ведь прямо плакал тогда, ведь песня это прямо как кулаком в глаз звезданула. Моя старуха глядит, все мои ребята глядят, а мне прямо неловко хныкать, будто я младенец грудной; я же мог бы сказать — ха! — я всю Атлантику избороздил и со всеми молодыми наравне держался. Дружки дорогие, споем же в эту минуту, когда Шнобеля земля принимает, ту самую хорошую песню, которой он спас нас от конфуза. Коль на то пошло, так это тебе бы, Шнобель, надо стоять над моей могилой, а вот гляди, как получилось — ты скоро будешь в земле, а я еще похожу по ней, и, стало быть, мне приходится подбивать людей, чтобы затянули: «Ах, ты парень непутевый!»
И Рыбачий Оскар похвалил Корабельного Екаба за такое прекрасное слово и попросил, чтобы, если получится, он так же красиво сказал бы и на похоронах своего друга. После этого старики торжественно затянули предложенную Екабом песню. За соседним столиком сейчас же услышали, подхватили, потому что это действительно хорошая песня. И оркестр стал подыгрывать, и вся Скляница, как одна семья, запела про то, что все старики были когда-то молодыми и лихими парнями, норовистыми и вздорными, как молодые бычки на весеннем солнышке, что старики — это вовсе не гниющие в камышах мостки и не ржавеющие на берегу корабли, они все еще живые и нужные люди и еще кое-что могут спроворить. И озорная эта песня была как бы прямым подтверждением сему.