И Корабельный Екаб, что с Корабельной улицы, ответил, что дед его в таких случаях говаривал, быть, значит, голодному лету, без хлеба, без сытой салаки в море, без пива и водки в поселковой лавке, во всяком случае, ничего хорошего это не сулит, одни неприятности.
И Ветровой Бенедикт, что с Ветровой улицы, как обычно, промолчал и ничего не сказал.
И так они сидели втроем за одним столом, у всех троих были совсем белые волосы, лица — сплошные морщины, как кора взморских сосен, руки заскорузлые и черные, как из нефти вытащенные канаты, а глаза умные и спокойные, как у совы, которая прожила тысячу лет и многое знает, самого горького уже хватила и ничем теперь ее не проймешь.
И разговор у них был неспешный, обстоятельный, потому что солнце уже клонилось к закату и старая добрая земля, по которой столько было хожено, уже кое-где выталкивала зеленые росточки. Льда уже не было ни в море, ни на реке, люди за зиму належались, надоело телевизор глядеть, старуху бранить под нос, а внуков ругать вслух, от зависти, что те носятся туда-сюда.
И хотя до следующего столетия оставалось каких-нибудь лет тридцать, никто из троих не чаял его дождаться, потому что официально считались они пенсионерами, далеко уже не уплывали, а так, удовольствия ради, тыкались между третьей и четвертой мелью, камбалу пугали. Вроде ничего такого великого за свою жизнь не совершили — море прочесывали, ребятишек на свет производили, воевали, а как неспешно подсчитали: две мировые войны в итоге, три революции, с пяток чисто голодных лет, с сотню штормов — и здесь, в заливе, и подальше, в открытом море, семь председателей рыбацкой артели, два кабатчика и пятнадцать буфетчиц в бывшем кабаке, который давно уже переименован в кафе, и еще пропасть всяких забытых событий и всяких людей. Так вот оно и получилось — поставили они как-то халупки между большими дюнами и лесом, постепенно переделали их в настоящие дома, а там возникшие улицы, словно шутки ради, напросились, чтобы назвали их по именам живущих на них, потому что честное имя — это гордость мужчины и жить оно должно вечно.
И было самое начало мая с празднеством трудящихся людей, с торжественными собраниями, торжественным вручением почетных грамот, был май, когда лодки смолят, на солнышке греются и не менее торжественно открывают Скляницу. Все было, как и каждой весной: уже прилетели скворцы, уже куры рылись в прошлогодней листве, уже коровам нечего было кинуть. И те ревели в своих хлевах так жалостно, что ни один порядочный человек, у которого есть сердце, не мог ничего делать по дому — оставалось только идти сидеть в Склянице.
И Скляница эта вовсе не была какой-то там стеклянной банкой для огурцов или, скажем, для дождевой воды. Ничего подобного. Ни с какой посудиной она никак не была связана. Так звали круглое стеклянное сооружение, пристроенное к прежнему кабаку и посещаемое только летом. Официальное название кафе было даже красивое — «Лето». И сразу надо сказать: насколько красивое, настолько и непрактичное, как и многие названия кафе. Разве скажешь: пойдем посидим в лете? Потреплемся в лете? Потанцуем в лете? Несерьезно как-то. Лето — оно лето и есть, и нечего слово это связывать только с застольем, закуской, трепотней и танцами, потому что рыбаки не какие-нибудь наезжие свистуны или стрикулисты, которые прохаживаются по бережку в белых штанах, в черных очках и с красоточкой под руку. Летом надо работать, ловить салаку и стоящую рыбу, а не на песке валяться. Вот потому кафе и прозвали Скляницей — совсем другое дело, никаких тебе недоразумений и возражений, дураки все одно не поймут, а умному и объяснять не надо.
И старикам все было вполне ясно — лед сошел, скворцы прилетели, солнышко понемногу пригревает, скоро начнется остервенелая летняя рабочая пора от солнца до солнца, так что самое время надеть белую рубаху, лучший костюм, женам накрасить губы, достать из шкафа модное платье и двигать в Скляницу потолковать о зиме и лете, разузнать в точности, не надеясь на всякие там слухи и сплетни, кто помер, кто родился, кто женился и на ком, у кого жена загуляла, у кого вдруг на тещу благодать нашла: стала прямо тебе ангел с крылышками, у кого из бывших сударушек муженек очень уж зашибать стал, и, в конце концов, надо же решить, у какой матери самые умные и хорошие дети. В конце концов, надо же и молодым девицам поплясать, чтоб не закисли, чтоб щечки розами цвели, чтобы сразу было видно, которая красивее, которая ловчее, а которая все одно замуж не выскочит, хоть так намазывайся, хоть так причесывайся, хоть всю неделю в трубочках на голове ходи, хоть самые пестрые заграничные одежки на себя натягивай — все эти нейлоны, дедероны, кашмилоны, перлоны, поролоны, шифоны с клеенкой заодно, за которые отцам пропасть денег приходится выкладывать. Такая уж отцовская планида — выкладывай знай красненькие, чтобы дочка могла краше всех вырядиться. Выкладывай красненькие, чтобы свадьбу ей сыграть, а если зятек окажется прохиндеем и сволочью, выкладывай красненькие и на детскую коляску. И все это начинается и кончается в Склянице, только не надо торопиться, погодить надо, чтобы за стеклом зашло солнце, и когда старую добрую землю осветят первые звезды, а также и искусственные спутники, все горести и радости всего поселка будут как на ладони, и окажется, что секретов больше нету.
И вот ради торжественного открытия этого летнего сезона окна в Склянице вымыты так чисто, что даже в трезвом виде можно было пройти сквозь стекло, на лампы надеты новые розовые абажуры, повешены занавески с красивыми кругляшами. Кругляшей было столько, что почти у каждого сидящего за столиком виднелся над головой этакий цветной нимб. Поэтому все немного смахивали на святых, какие бывают на старых потемневших церковных изображениях. Официантки повязали белые переднички и беспрестанно изучали себя в зеркале, потому что вот уже три дня не вылезали из парикмахерской. И сами они и вся их Скляница выглядели очень даже красиво. Повсюду слышался тихий говор — женщины говорили про свое, ради чего пришли, дочери краснели и сидели так, якобы они смущаются, а те, которые знали, что краснеть уже не могут, розовой креповой бумагой хорошенько натерли щеки; парни сыпали привычными прибауточками и деловито, словно потуже затягивая пояса, оглядывали и оценивали девичьи прелести; стариковские трубки уже дымили, как океанские пароходы, когда на возвышение взобрался давно ожидаемый оркестр.
И, как обычно, первым и торжественнее всех уселся на возвышении председатель колхозного добровольного пожарного общества Робис Ритынь с саксофоном. Уселся и, как обычно, никому не ответил на приветствия, потому как он все-таки важный начальник. А может ли начальник каждого видеть и с каждым здороваться? Начальническая голова всегда должна быть заполнена важными мыслями, даже в воскресенье начальнику приходится решать важные вопросы, как все сделать лучше, быстрее, эффективнее и как в результате всей этой бурной деятельности не лишиться должности. А посему, буде начальник с кем-то поздоровается или улыбнется, все могут подумать, что он простой смертный, и в начальники его больше никогда не назначат. Робис только дунул в саксофон гнусно и коротко — и вся Скляница сразу все уразумела.
И тут же вторым уселся с аккордеоном Зигурд Скребл, которого обычно зовут просто Рупь-Пять, потому что такую фамилию, как Скребл, ни один нормальный человек без повреждения языка выговорить не может. Ему с женой приходилось воспитывать одиннадцать детей да еще платить двум другим женам алименты. И когда человек в таком положении, то понятно, что он согласен все делать — днем матрацы перетягивать, окна вставлять, отхожие места чистить, ночью работать истопником на рыбной фабрике, а по вечерам играть в Склянице на аккордеоне.
И, как всегда немножко запаздывая, вбежав рысцой, словно он здесь мимоходом, словно бы на минуточку, уселся за барабаны Господин Спекулянт. Сел и всем благожелательно улыбнулся. У него было благородное имя Ричард и не менее благородная фамилия Аугстгодис, что понимай как «высокоблагородие». При Ульманисе он, несомненно, был чем-нибудь вроде Гарозы из романа «Сын рыбака», потому-то наверное все несколько уничижительно и звали его Господин Спекулянт, ведь по тарелкам в Склянице он колотил лишь для того, чтобы не считаться тунеядцем, и даже в будни ходил по поселку в шляпе, при галстуке и с портфелем благородной кожи. В портфеле обычно была свежая рыба, которую он продавал дачникам и прочим сухопутным обывателям. Конечно, смешно, а с другой стороны, как подумаешь, Ричард Аугстгодис был жертвой трагикомических обстоятельств: к берегу каждый день пристают лодки, полные рыбы, все селение благоухает чешуей и морем, а в поселковом магазине одна сохлая копченая салака и огромные банки с тихоокеанской селедкой. Как же тут обойдешься без Господина Спекулянта? Он же помогал продавать и покупать кошек, собак и телят, а если доверительно с ним потолковать, то в портфеле находились импортные вещички, которых не найдешь даже под прилавком, но которые видишь буквально на каждом. Словом, Ричард Аугстгодис был истинный Господин Спекулянт, которого даже милиция почему-то не тревожила. Наверное, потому, что у него имелась вполне законная справка из сумасшедшего дома, что он немножко чокнутый, а может, даже и вовсе псих. А с чокнутыми и психами никто ничего поделать не может.