— Нет, — односложно ответил я, наливая остывший чай и пытаясь проглотить хоть одну картофелину: аппетита не было ни на грош.
— Откуда же ты знаешь, кто пил из колодца, кто — из родника?
— Бывал здесь, — неохотно пояснил я. — Тогда меня, правда, сажали за стол там, на кухне. В горницу сегодня попал впервые.
Кое-как я проглотил пару картофелин, запивая их горьким чаем. К соусу и не притронулся: не очень-то я доверяю умению молодых хозяек приготовить на скорую руку что-нибудь съедобное. Потом улегся на солому и притворился, что засыпаю, чтобы ко мне больше не лезли с дурацкими вопросами.
Но перед этим заметил:
— Надо бы достать белого песка и оттереть сруб бочажка, он совсем обомшел.
И сделал вид, что сплю, — чтобы дать волю памяти…
…Прежде в Дижкаулях я и в самом деле дальше кухни не заходил. Здешние хозяева покупали и выменивали то же самое, что и все окрестные жители, никаких особенных пожеланий или заказов у них не было. Хозяин, правда, был истый скопидом, торговался за каждый рубль, каждый грамм, за каждую крошку, словно бы отрывал от себя последнее; похоже, что торговаться было для него удовольствием. Хозяйка больше помалкивала, говорила лишь тогда, когда без слов нельзя было обойтись. Зато никогда не забывала покормить. Хозяин против этого не возражал, но у меня после торгов с ним кусок застревал в глотке. Когда мы достигали соглашения насчет денег, он отсчитывал их, копейка в копейку, и уходил в горницу, предоставляя хозяйке расплачиваться съестным. И каждый раз оказывалось, что она дала больше, чем даже я запрашивал вначале, словно и не слышала, сколько успел выторговать у меня хозяин. Таких чудес со мной раньше не приключалось. Обычно как раз хозяйки и оказывались самыми прижимистыми, с мужиками договориться бывало легче. Здесь же обстояло наоборот, и поэтому я нет-нет да и заворачивал снова в Дижкаули.
Хозяйка была лет на пятнадцать, а то и на двадцать моложе своего супруга. Она еще выглядела красивой, хотя у нее была уже взрослая дочь, молва о красоте которой шла далеко. Дочь, однако, была еще сдержаннее и молчаливей матери, ни разу не удостоила меня хоть словечком, точно бы я был пустым местом. Словом, странное это было хозяйство, от которого в те дни осталась едва треть, а раньше, говорят, у них было чуть ли не сто гектаров. Странным казалось даже название хутора: если его перевести на литературный язык, оно звучало бы как «Большие свиньи». Но, вопреки названию, никакого свинства здесь не происходило.
Правда, однажды в сумерках я нечаянно заметил, как пригожая и гордая Гундега, хозяйская дочь, прогуливалась с несколькими вооруженными парнями. Но в тот миг я думал лишь об одном: как бы не попасться им на глаза. Если мешочничаешь в одиночку, приходится бояться всего. Хорошо еще, если только отнимут тощий сидор, а то ведь могут и кокнуть — просто так, для развлечения: морда твоя не понравится или слишком уж слабо выразишь восторг по поводу неожиданной реквизиции. А если парни окажутся «ястребками», то задержат, отправят в город, а там пойдешь под суд за спекуляцию, подрывающую нормальные отношения между городом и деревней. Уже сколько я обещал себе: вот схожу еще раз, и все — лучше буду щебенку дробить. Но всякий раз кто-нибудь обязательно сбивал с пути. То просили привезти мыльнянку, потому что свинья на беду околела, нельзя же, чтобы пропало столько жира. То ребенку требовалось лекарство от глистов, в деревне его не достать, а в городе у меня в аптеке знакомые барышни. То нужен был частый гребень, то средство от коликов, то гвозди, то семена редиса и огурцов, то батареи для приемника, то йод и бинты… Только для своих людей, дело верное! А я знать не знал этих своих, да и дело было не такое уж верное, и все же я снова шел: жить-то надо. И потом, по правде говоря, меня тянуло к Норе. Маршрут я всегда составлял так, чтобы можно было невзначай забежать к ней, повидать, поговорить хоть немножко.
Да и Саша с матерью не давали покоя:
— Когда же ты пойдешь в те края? Захватил бы что-нибудь. Нора письмо прислала, шлет тебе привет и сердечно благодарит за прошлый раз.
Нашли дармового курьера, словно свои ноги я в лотерее выиграл! Что же они сами не отшагивают все эти километры, не прячутся под вагонной лавкой — без билета, без пропуска? И все-таки Нора оставалась Норой, и я не хотел, да шел, хотя порой мне вместо благодарности от нее крепко доставалось. Она взывала к моей комсомольской совести: когда же я, наконец, брошу мешочничать? Можно ведь и подтянуть ремешок.
Можно, конечно. Не спорю. Только тогда у меня не останется времени на то, чтобы привозить ей гостинцы из города, а на обратном пути ее мамаше — то-се из деревни. Но что уж тут! Если я не могу собраться с духом и сказать Норе, что она мне нравится, если не могу отважиться даже на это, если боюсь и дотронуться до нее по-настоящему — как же мне спорить с ней о таких вещах?
Так получилось и в тот вечер. В прошлый раз, она тогда еще не висела на суку цветущей черемухи. Я пришел в сумерках, когда лужи стали уже покрываться ледяной корочкой. Ранней весной ночи свежи, хотя солнце днем жарит, почти как в сенокос. Шел я прытко, так что лоб покрылся потом и спина взмокла. Норы дома не оказалось. Я уселся на лавочку, курил и дрожал от холода. Дом этот, как я знал, был чем-то вроде учительского общежития. У одиноких — по комнате, у семейных — по две, но на весь обширный дом, на десяток хозяек — всего две кухни. Одна раньше предназначалась для господина депутата сейма с его домочадцами и челядью, другая — для семейств арендаторов и скота. Просторные апартаменты еще немецкими саперами были разгорожены на маленькие клетушки, так что за перегородкой порой можно было уловить даже скрип пера.
Мимо прошла одна из соседок Норы — кажется, учительница русского языка, — глянула на меня, как монашка на голого, не произнесла ни слова и скрылась в доме. Прошла мимо История, попыталась улыбнуться, но я случайно закашлялся как раз в тот миг. Немка растворила окно и долго всматривалась, накинув на плечи шаль, потом захлопнула створки так, что стекла задребезжали, засветила коптилку и задернула занавеску. А я все сидел, хотя промерз до самых костей. Конечно, можно было встать и зайти в любую из кухонь. Все-таки меня тут знали: учителям тоже бывают нужны иголки, нитки, платочки, их тоже интересуют городские новости. Любая налила бы мне стакан чаю, а может, даже и рассказала бы, где так застряла Нора. Наверняка рассказала бы, потому что женские языки не знают устали, иногда прямо удивляешься, как у учителей после нелегкого рабочего дня этот, по временам просто-таки излишний, орган не отказывает в работе. Но я все сидел, как будто примерз к лавочке, и лишь думал со страхом, что если придется сидеть так до утра, то у меня не хватит табаку. В мешке была, правда, пачка листьев «вырвиглаза», но его еще надо было нарезать. Была у меня трубка — табак для трубки можно раскрошить и в ладонях, а в бумажке ненарезанный самосад горит плохо.
Однако тут появилась наконец и Нора, и не одна, а с учителем пения, составлявшим вместе с директором и математиком мужской триумвират этой школы.
— Ты, наверное, заждался, — сразу же защебетала Нора. — Почему не посидел в тепле, хотя бы на кухне…
«Хотя бы» означало, что мне известно, где она прячет запасной ключ на случай, если мать или брат нагрянут к ней без предупреждения. Я, по ее словам, был третьим, кому была доверена тайна. Но я ею ни разу не воспользовался. По-моему, очень неудобно самому врываться в девичий мирок. Если бы еще к другой девчонке, но то была Нора…
Лучше, о губах мечтая,
Так и не коснуться их…
Закоченел я основательно. Но и в комнате Норы было немногим теплее, чем снаружи.
— Дрова есть, только некогда напилить и наколоть, — как бы оправдываясь, объяснила она.
— Надо было сказать Саше. Вдвоем мы живо управились бы.
— Их только пару дней как привезли. Пока держался санный путь, выполняли нормы — вывозили бревна и дрова на станцию. Они там и сейчас гниют. Только когда лесозаготовки выполнены, остатки великодушно отдают школе и учителям.
Я насторожился. Это был первый случай, когда Нора позволила себе критиковать неурядицы, которые — в отдельных случаях, кое-где — имели место. До сих пор она все оправдывала и ругала нас с Сашей за то, что мы не отдаем себе отчета в послевоенных трудностях.
Я чуть было не напомнил Норе ее же собственные, только недавно сказанные слова о том, что комсомолец не должен хныкать. Но сдержался. Кому станет легче от такой пикировки?
— Погоди. — Нора метнулась из комнаты и вернулась с котелком тепловатой воды для чая; расстелила белую скатерку, сняла с полки две эмалированных кружки и маленькую баночку с медом.
— Боюсь, как бы ты не простудился. Голоден, наверное? Только у меня ничего нет. Угощайся!