— Куда мы идем? — спросил я.
— Не бойся, — сказал он.
И вдруг мне стало страшно.
— А кто вы такой? — снова спросил я.
— Молчи.
— А кто вы все-таки такой?
— Слушай, я тебя вытащил? — спросил он.
— Да.
— А как по-твоему, кто это мог сделать?
— А откуда вы знали, что я там? — спросил я.
— Слушай, — удивился он, — кто тебя научил так много говорить?
И мы молча пошли дальше. А потом он сказал:
— Ты что, не понимаешь — у гор есть уши, у деревьев есть уши, у каждого камня есть уши?
Мы шли узкими, вонючими улочками с нависшими над головой балконами, на которых храпели люди. Вокруг лаяли собаки.
Впереди послышалась частая перестрелка. Пули цокали над самой головой.
— Где это? — спросил я.
— В сельсовете еще держатся наши, — сказал он.
Он провел меня в темный тихий белый дом. Пронзительно запахло лекарствами. Мы вошли во внутренний двор. В рассветном сумраке во дворе и на деревянной галерее, на койках и просто на полу, под бурками, как большие, упавшие с неба птицы, бредили и стонали раненые и больные.
О! Как едко все пропитано йодоформом, какие вокруг лихорадочные глаза: «Жить! Жить! Жить!» — и смотрят на нас, будто мы несем им драгоценный сосуд жизни. Как хрипло там в углу кто-то булькает, стонет: не хочет, не хочет сдаваться и в последний миг цепляется криком, словно вот зацепится за что-то высокое там, под потолком, и останется на этом свете.
— Теперь будешь больной, — сказал тот, кто привел меня. Он уже успел надеть белый халат санитара.
Он уложил меня на койку, с которой только что на носилках унесли человека.
— Куда это его унесли? — спросил я.
— Оттуда уже не принесут.
Он накрыл меня одеялом, поставил на тумбочку какие-то пузырьки с лекарствами, отошел и посмотрел издали, как все это выглядит.
Я лежал на койке у самого окна, закрытого решеткой. Густая шелковица шумела листьями и заглядывала в палату. Между листьями висели длинные кроваво-красные гроздья ягод.
И у нас на дворе росла шелковица, и когда поспевали ягоды, все мальчики ходили словно вымазанные чернилами: рот, зубы, руки — фиолетовые. Неужели это когда-то было? Неужели там все так же в пятницу пахнет свежим хлебом, и вечером зажигаются в окнах огни, и играют в лото, а весной отбивают замазку, приносят цветущую сирень в комнаты, и все так же беседуют под лампой у стола, и почтальон приносит газеты?.. И вдруг приходит письмо от меня.
Неужели, неужели все это время вот так же в саду цвели вишни, зеленела трава во дворе, бегали Лысый и Жучка, и шествовали гуси, и крякали утки, и летали голуби, и тот же потемневший от дождя и времени плетень, все те же влажные от таящего снега крыши на домах, постепенно уходящих в землю, красные, зеленые крыши, осенью покрытые желтыми листьями тополей и акаций?
Как непонятна жизнь, текущая без тебя в родных местах, и есть ли она, нет ли — не знаешь.
Я тихо лежал и слушал кашель, стоны, хрипы и крики боли.
Вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд. С соседней койки туманные, полные муки глаза неотрывно следили за мной.
— У тебя что болит? — сипло, сдавленно, будто кто его душил, спросил он.
Я молчал.
— Что болит? — прошипел он снова.
Я не успел ему ответить, как он откинулся на спину, тяжело, хрипло задышал и вдруг стих. Мне показалось, он умер, и стало страшно.
В широких дверях палаты появились громадные тени в бурках.
Спросили:
— Тут кто?
— Хирургические больные, — ответил санитар.
— Больные, больные, — недовольно пробурчал один из пришельцев.
Они двинулись между койками, внимательно разглядывая заросшие, серые, с открытыми глазами лица навзничь лежащих. Один прошел мимо меня и остановился. От бурки близко удушливо запахло пылью и бурьяном, и я почувствовал на себе острый, зеленым змеиным светом светящийся глаз горного разбойника. Он постоял, подумал и пошел дальше.
Ночью санитар вывел меня на порог больницы. Высокие чинары касались звездного неба, а над ними вдали спали медвежьи спины гор. У изгороди стоял под вьюком мой конь. Санитар подсадил меня на коня, дал в руку плетку.
— Ханлар зовут меня, — сказал он на прощание.
Селение промелькнуло как игрушечное, и открылось ущелье, полное тумана. Я остановился и не знал, куда ехать. Сзади послышался скрип арбы.
Я прижимаюсь к скале. Я поглаживаю коня. Я боюсь, конь меня выдаст. Арба проезжает совсем рядом. Скрип колес оглушает. Возницы не видно, — спит ли он на дне арбы, или, может быть, его совсем нет.
Арба удаляется, а я еще долго слышу в ночном горном воздухе скрип колес. Он то исчезает, почти глохнет, то вдруг приближается, он почти рядом, и я никак не могу понять, в чем дело.
Эта волшебная арба кружит меня по горам и заводит в тупик, и я натыкаюсь на каменную стену. Я веду коня под уздцы и бреду ощупью, касаясь рукой холодной скалы. Из-под ног осыпается мелкий щебень и куда-то катится вниз, все быстрее.
И вдруг горы расступились. Конь сам пошел рысью. Словно звон натянутой струны в горах, отдаленный, теперь нестрашный скрип арбы.
С деревьев падали абрикосы, и я вздрагивал. Вдруг на дороге мелькало, как сновидение, что-то серое, поднятое с лежки, на длинных ногах, с длинным туловищем, и на мгновение открывалось тайное, ночное, человеку недоступное.
И, глядя на проносящиеся мимо темные острые чинары, одинокие, сверкавшие одним красным окошком сакли, на красно-медную, всходившую над зубцами гор луну, озарившую широкую долину с таинственно светящимся чалтычным полем, вдыхая всей грудью этот влажный, приторный, пахнущий шалфеем ветер, звеневший в ушах, я чувствовал себя солдатом.
И уже казалось, что я всегда так, всю жизнь на коне, и ничего больше никогда не было и не будет, — только горы, багровый месяц, отразившийся в зеркале болотных полей, и ветер, летящий рядом с конем вперед.
Конь бежал по лунной дороге к чернеющей на горизонте дальней деревне. Сбоку летела тень коня, и было так, будто рядом бегут два коня — так гулко отдавался стук копыт о каменистую землю.
Чем светлее становилось, тем дальше отодвигались горизонт и деревня на горизонте. И конь как бы повисал в лунном воздухе. Летели мимо шуршащие травы, будто на всей земле остались лишь мы одни — я и конь. И нет ни городов, ни дорог, ни поездов, только поля, и луна, и шорох трав, и запах пожарища и беды.
Люди, где вы?
Луна исчезла в тучах, надвинувшихся из-за гор. Густой, влажный и душный зной болот, пахучая тьма окружили меня.
Конь застрял в глубокой, вязкой грязи чалтычных полей. И сразу оглушила тишина, вся наполненная звоном, высоким, чистым, ровным, и уже только потом можно было различить, как где-то стонала птица, шелестела змея, прыгала ящерица.
Конь стоял посреди поля. Цикады металлически звенели, — похоже, в каждой болотной лунке работал колокольчик.
Я сижу в седле, пригнувшись к шее коня, засыпаю и просыпаюсь. Где-то в ущелье плачет шакал, плачет, как обиженный, капризный ребенок, жалуется на свою проклятую шакалью жизнь. И вдруг вскрикивает и хохочет дурным смехом. Конь вздрагивает и отвечает протяжным ржанием. И так они перекликаются на каком-то своем, только им понятном языке, понятном с тех времен, когда конь и шакал жили вместе в лесах.
И время течет медленно.
Кажется, проходит не ночь, а целое столетие.
Но вот туман стал редеть. Я выбрался из болота. Зеленые, мягкие, бархатные горы лежали вокруг, и тутовые широколиственные деревья полны были вишнево-черных спелых ягод. Тих был еще сонный ветер в листьях платанов, прекрасны розовые ветви абрикосов, и столько было богатырской силы, свежести, прелести в этом начинающемся дне, в отдохнувших полях, с которых исчезал туман!
И в это время совсем близко из хлебов вышли красноармейцы, молодые пограничники в зеленых фуражках, с короткими драгунскими винтовками. Я кинулся к одному из них на шею и заплакал, вдыхая горький, казарменный запах гимнастерки.
— Чего он там? — грубо спросил взводный.
— Плачет, — смущенно сказал молоденький красноармеец. — Плачет.
Над горами сверкнула и разразилась разветвленная молния. И потом, когда стало темно, еще долго по горам прокатывался гром. Гремело и гремело, пока я наконец не понял, что это уже не гром, а в горах стреляют орудия.
— Берегись! — закричали из тьмы.
Я еле успел отскочить. Мимо, гремя в потемках дождя, разбрызгивая грязь, пронеслась артиллерийская упряжка, за ней вторая, третья. На конях верхом сидели бойцы в зеленых пограничных фуражках и хлестали коней. А потом неслись зарядные ящики, двигался длинный обоз с сеном.
Я повернул коня и поехал за ними.
Гулко звенели копыта коней, на зубах хрустел солончаковый песок.
Еще издали по содрогавшейся земле и холодному дыханию чувствовался гул разбушевавшейся реки. Мутная полноводная Кура, изогнув пенные гребни, бушевала в степи, и кони, храпя, косились и шарахались в сторону.