— Что-о?
— Опять Смит?
— Ничего не понимаю. О чем ты?
— О мистере Смите, который…
— Замолчи! Не было никого и ничего, понял?.. Все служишь?
— Тоже глупый вопрос. Нет, я царствую.
— Верно, глупый вопрос. Можешь бросить эту усыпальницу?
— Если есть смысл.
— Вот это по-деловому. Смысл есть. К какой партии принадлежишь?
— Я? Конечно, ни к какой.
— Между прочим, напрасно. Но готовься.
— В какую?
— Для джентльменов фортуны сейчас партия одна: ГБП.
— Это что? Г… Б… Партия… Не понимаю.
— Не гадай: Где Больше Платят. Есть такие добряки. Словом, не все ли равно, как называется? Пойдешь?
— С тобой — повсюду.
Солдатская шинель — защитная и всепокрывающая маскировка 1917 года — стала опасной в 1918 году. После декрета об организации Красной Армии мужчинам призывного возраста, ходящим по Москве, лучше было иметь верные документы, во избежание недоразумений. В ту легендарную пору недоразумения запросто кончались расстрелом под горячую руку. Володя предложил обратиться к братьям Алексеевым, но Беляев презрительно процедил:
— Липа! Чепуха!
При следующем свидании Володя получил бумажку с четкой печатью пятиконечной звезды, твердо удостоверяющую, что предъявитель сего товарищ Жуков Владимир состоит в распоряжении Реввоенсовета, а всем лицам и учреждениям предлагается оказывать ему всемерное содействие в выполнении возложенных на него обязанностей.
Шестого июля походкой прогуливающихся молодцов Беляев и Володя шли по притихшему Арбату, свернули в Денежный переулок, не спеша прошли его насквозь и повернули обратно. Так они гуляли, беспечно болтая о пустяках, встречаясь с такими же парами молодых людей. В начале третьего большой автомобиль с шофером-матросом остановился перед серым особняком с бело-черно-красным германским флагом. Из автомобиля вышли двое в штатском и скрылись в подъезде особняка. Автомобиль отъехал, и шофер-матрос оживленно заговорил с милиционером, охранявшим вход в посольство.
Милиционер из старых солдат не переоценивал ни своего поста, ни вооружения — винтовки, висящей вверх прикладом. Он понимал, что стоит здесь только для украшения. Однако он встревожился, когда в палисадник перед особняком посыпались осколки зеркального стекла, а увидев, что из окна вылезли оба приехавших, милиционер стал суетливо снимать винтовку. Матрос-шофер заводил свою машину и успел только толкнуть руку стреляющего, но поздно: человек в штатском в палисаднике стал припадать на ногу.
На милиционера бросились две пары гуляющих и потащили его в подворотню. Матрос и второй человек в штатском помогли раненому перебраться через решетку палисадника и усадили в автомобиль. Автомобиль пустил облако дыма и умчался. Пары стали расходиться.
Через несколько часов ружейные залпы на Чистых прудах и на Мясницкой оповестили о восстании отряда левых эсеров под командой Попова. Восставшие продержались недолго: утром их штурмом выбили из последнего убежища — штаба в морозовском особняке. Так началась не только гражданская война, но и война с Германией.
Расчет врагов был правилен. Перемирие сорвалось. Немецкое командование потребовало допуска войск в Москву для охраны посольства. Советское правительство отказало. Немцы перешли демаркационную линию.
* * *
Новый комиссар полка не поймешь что за человек: дважды вызывал, выспрашивал, как-то непонятно поджимал губы. В результате Сережа очутился сейчас в самом нелепом положении — остался командиром роты, а на деле никакой власти не имел: всем заправлял приставленный к нему комиссар из рабочих. Отпустили бы совсем домой! Так он и заявил комиссару полка, а тот ответил, что демобилизовать не в его власти. Ага, значит нужен Сережа, нужен опытный военный специалист.
Восемь офицеров из трехсот осталось в 55-м полку перед началом октябрьских боев; сейчас из них на месте лишь двое, остальные рассеялись кто куда. Пришли новые командиры, но что это за сборная солянка! Все из нижних чинов; они здорово разбираются в политике, но какие же это командиры?
Казалось бы, исполнилось Сережино желание: отдежурил— иди домой. Но дома сущий ад: параличный отец не умирает, мать целыми днями плачет — товара нет, торговать нечем, а лавку велят открывать в положенное время. Плюнул бы на все да ушел. А куда? Все реже и реже стал он бывать дома, оставался ночевать в казармах, старался разобраться в событиях. Тогда-то с ним и сблизился комиссар Рудаков.
В биографии комиссара числилось два класса школы, десяток лет работы на заводе и три года ссылки. Его руководство Сережа принял просто и бесхитростно. В этом желторотом прапорщике комиссар рассмотрел просто растерявшегося парня, не отравленного еще ни средой, ни воспитанием. Ему не нужно было ни убеждать Сережу, ни подлаживаться к его пониманию, — у них неожиданно оказалось много общих интересов.
Рудаков удивился, узнав, что родители Сережи мелкие лавочники, — он не обнаружил в прапорщике ничего от жадного торгаша, ни неуемной, полудетской спеси безусого офицерика, ни серьезной обиды на революцию. С обиды и начался разговор по душам. Выяснилось, что живет Сережа в тумане, ничего толком не понимает и сам не знает, чего хочет, что ничего у него революция не отняла, что отцовское ремесло ему ненавистно, что ничего другого он не знает, кроме военных уставов.
Сережа не хитрил с комиссаром и ничего не ждал от него. Наоборот, он считал даже, что искренность повредит ему, что его выгонят со службы, как ненадежный элемент. Ну и ладно, что-нибудь одно! Но именно своей откровенностью он понравился Рудакову. Будучи старше годами и опытнее, он без труда понял состояние командира роты и стал его другом и руководителем.
Когда полк выступал на фронт, Рудакова оставили комиссаром в роте Павлушкова.
Это была суровая дружба. Сильная рука комиссара вела слабого духом командира через тяжкие испытания гражданской войны. Не раз казалось Сереже, что раздавит его эта требовательная дружба, но проходил кризис, и становилось легче нести дальше бремя ответственности красного командира в гражданских боях.
* * *
Среди марьинорощинской деревянной разрухи, подобно несокрушимому утесу, стоял дом Захара Захаровича Тихова, то есть по старой памяти Тихова, а вообще коммунальный, в ведении Краснопресненского районного Совета. Дом был построен хорошо, для себя, из добротного кирпича, чтобы стоял сто лет, да еще пятьдесят, принося доход хозяину и наследникам его. Но весной 1918 года не стало ни Захара Захаровича, ни наследников его: выселили, как и некоторых других капиталистов, не только из Марьиной рощи, но, говорят, и из Москвы. Стал хозяином дома райсовет.
Так крепко был строен дом, что ни лихая непогода, ни отсутствие ремонта, ни беззаботные управдомы, ни неряхи-жильцы не могли его поколебать; стоял дом уверенно, упрямо, полупился немного, крыша кое-где проржавела, а в остальном еще совсем герой.
Но не держались в нем жильцы. Квартиры, трех- да четырехкомнатные, высокие, просторные, превратились в холодильники; ставили жильцы железные «буржуйки», да разве натопишь этакие покои щепочками да гнилыми заборинами, крадеными в темную ночь?.. Предложил райсовет чулочной фабрике заселить дом своими работницами, но не пошло это дело всерьез. Въезжали работницы, располагались, летом радовались простору, а зимой вымораживали их угрюмые стены…
Только Настасья Ивановна Талакина упрямо держалась. Как предложили, сразу перетащила свои пожитки в квартиру, где столько лет прожила в прислугах у Кутыриных, заняла спальню, поменьше, где последнее время жила Валюшка Кутырина, отгородилась от холода и сквозняков, героически терпела все невзгоды и ждала, ждала, что вернется с войны Леша… Как иначе он ее найдет?
Не было от Леши вестей. Какие события за это время произошли! Сломалась одна война, пошли гражданские фронты, полный переворот всей жизни, а Настасья Ивановна ждала; не хотело верить материнское сердце, что сын — в числе миллионов погибших. Не было от него писем, верно, но не было и никаких извещений о его гибели. И Настасья Ивановна твердо верила, что обязательно на всех погибших командиры присылают траурные извещения: «Ваш сын… защищая Родину…» Не было такого письма. А раз не было — значит жив Леша, значит будет ждать Настасья Ивановна.
Что и говорить, трудно было в одиночку бороться с враждебно-холодными стенами. Спасаясь от холода, работницы часто оставались ночевать на фабрике, но Настасья Ивановна всегда спешила домой и с замиранием сердца ждала: вот приходит она, а ее ждет письмо от Леши или об Леше… Не было письма ни от сына, ни о нем.
Зазвала как-то к себе Настасья Ивановна худенькую девушку с большими глазами, и стала Марфуша жить с ней в одной комнате. Вместе вели убогое хозяйство, вместе ходили добывать топливо: где доску оторвут от беспризорного забора, где поднимут прогнившую тесину затоптанного в грязь мосточка, где вывернут какой-нибудь зря торчащий кол.