Старуха вся залилась краской до бородавки на кончике носа. На губах заиграла улыбка, которую портили черные усики. Раубиниене вообще была неказиста, а тут злость изменила ее лицо до неузнаваемости. В незлобивую эту бабу сам дьявол вселился, и быть теперь грому и молнии! Господи, пронеси! Вот такая подойдет к тебе после твоего последнего стаканчика, возьмет за плечо, приподнимет и скажет: «Пошли, голубок, покуковал, и будет, пошли, еще нужно обмыть тебя, еще нужно побрить, обрядить в черный костюм, соседям тоже нужно подготовиться к твоим проводам, пошли, голубок, пошли, довольно тебе веселиться, твоя чарка пуста!»
— Ты чего глазищи вытаращил! — будто топором обрубила Раубиниене. — Кричать на меня вздумал! Горло драть!
— Я не хотел, тетушка Раубинь… — пытался я ублажить ее.
— Ребята, этого рижского баламута требуется выставить за дверь! — Старуха обратилась к трем парням, которые краем уха прислушивались к нашей перепалке, а потому тотчас и не совсем учтиво повернулись ко мне.
— За что? Разве я не имею права попросить, чтобы вы по-человечески отнеслись к моему отцу? Чтобы ему не давали, не давали… — начинаю я мямлить.
— Заплати деньги, выпей свое и ступай, Арнольд! Я сама знаю, что твоему папеньке давать, чего не давать, будто у меня своей головы нет! Я только тем и занимаюсь, сживаю со свету нориешских стариков, ты это хотел сказать?
— Этого я не сказал!
Разопревшими от влаги пальцами она взяла стакан с коктейлем и протянула мне. Я отдернул руку будто ужаленный. Раубиниене смерила меня презрительным взглядом.
— Видишь ли, Арнольд, твой отец был человек приветливый, веселый, любил песни петь, а в молодости даже на скрипке играл… И вот смотрю я на тебя и думаю: отчего ж в тебе нет ничего похожего? Да будет тебе известно, старый Лусен мне многое порассказал…
— Неудивительно, он днями тут просиживал. Мы теперь почти что родственники.
— Все люди между собой родственники… — рассудительно замечает Раубиниене.
— Ну и что же он?
— Долго на тебя злился, когда ты из дома ушел, он ничего не мог понять. Ты хотя бы объяснил ему почему!..
— Вот именно «почему»! Почему я должен это делать! Ни перед кем я не должен отчитываться, и меньше всего — перед вами!
— Долго я буду держать твой стакан?
— Вот деньги, я уезжаю, свое я сказал.
— Ты сказал… — Раубиниене поставила стакан на стойку, села на свое место и занялась вязаньем. Теперь я мог хоть на голове ходить, она б и глазом не повела.
В «Риме» суд скорый.
Едва я закрыл за собой дверь, как сразу же вышли те трое парней. Засунув руки в карманы, поглядывали на меня.
— Ну что, устроим перед пивной потасовку? — спросил я их. — У меня охоты нет, как и у вас, надеюсь. За углом стоит моя машина, если кому-то надо в сторону Риги, могу подбросить.
Парни по-прежнему молчали. Повернулся к ним спиной и пошел, чувствуя на своем затылке их горячее дыхание. Не нападут же они на меня сзади и не сбросят в Сельупе! Столько-то ума у них достанет, но если Раубиниене натравила… Старухе стоит кивнуть, все алкаши запляшут под ее дудку. Опять же отец придет к ней клянчить выпивку… А в «Рим» он обязательно придет, на это сил у него хватит.
Раскрыл дверцу машины. Парни сопят мне в спину и ждут невесть чего. Может, когда я повернусь? Хотят потолковать лицом к лицу? В Нориешах не принято нападать сзади?
Доставить им удовольствие, повернуться?
Арика смеялась бы до упаду, возвратись я с фингалом под глазом. А Увис бы просто сказал: «Ну так что, папа?» До Риги успею придумать песенку о счастье, все же, надеюсь, мне не придется потирать и подбитый глаз и покусанный пчелами подбородок. Для одного раза вроде бы многовато.
Распахнул дверцу, и через миг я в машине. Теперь можно поговорить. Парни глядят на меня исподлобья. Космы у них длиннее, чем в Риге, штанины чуть ли не вдвое шире и значки на лацканах с волком и зайчиком тоже вполовину больше. Мода в Нориешах по сравнению с Ригой ровно вполовину шире, помноженная еще на сотню километров. На расстоянии двухсот километров штанины и значки пришлось бы помножить на двести. Да что это я зубоскалю: сам когда-то не «помножал ли на сто»?
— Болваны стоеросовые! — крикнул я в окно.
— Что ты сказал, дяденька?
— Прочисть уши!
— Чего он там разорался?
Включаю мотор. Еще мгновенье задержаться на берегах Сельупе.
Щелк, щелк: помутневшие после дождя воды, нежная зелень травы, побеленные стволы яблонь в нориешских садах, трое набычившихся парней с кулаками в карманах и красных от злости.
Как бы не схватились за камни, не повыбили стекла в машине.
В отцовском доме, пока возился с сотами, я был другим, и в коровнике, когда разглядывал поросят, и во дворе, прогревая мотор. В дверях коровника стоял отец, высохший, длинный как жердь, на плечи наброшен латаный пиджак. Мать тут же — невысокая, рядом с отцом кажется полной, круглой, как шар, на ногах перепачканные навозом галоши, руки обветренные, в трещинках. Ее серые глаза улыбались, я издали видел, я знал, что глаза ее улыбаются, на какой-то миг в ее глазах затеплилась улыбка.
Было, осталось во мне что-то от того мальчугана, у которого в пастушьи летние месяцы босые ноги покрывались цыпками, и мать по вечерам, уже затемно, смазывала их свежей сметаной, приговаривая всякие ласковые слова. А у меня никогда недоставало сил дослушать: засыпал от усталости.
По дороге в Нориеши я переменился до неузнаваемости. Кем я, собственно, был в Нориешах? Прикатившим из Риги пижоном? О чем я мог и о чем не мог просить Раубиниене? Я повторил лишь то, что наказала мать. Надеюсь, отец не примчится завтра же в «Рим», настолько-то ума у него хватит. Но имею ли я право лишить его такого удовольствия?
Мне ли судить старого Лусена?
Я рано отвернулся от него.
В Риге я стану другим Арнольдом Лусеном. Поставлю «Жигули» во дворе, захлопну дверцу, закрою машину брезентом и поднимусь по лестнице уже совсем другим.
Как опишу Увису сумасшедшую езду Нортопо по песчаным пустырям?
Хочу, чтобы Увис был мне другом. Отчасти мы уже друзья. Дружба наша началась с разборки старых часов. У всех знакомых и соседей я выпрашивал старые будильники. Приносил их Увису, чтобы парень чинил и разбирал их. Вскоре его комната наполнилась шестеренками, пружинами, осями, кривыми стрелками. Да, мы сумели предоставить сыну целиком одну комнату. Наконец-то у нас своя квартира!
Теперь она наша.
Увис родился в жутких условиях. Мы ютились в коровьем закуте, за нашим окном простиралось капустное поле…
— Арнольд Лусен, ты ведешь машину, словно пьяный, нехорошо, когда на шоссе голова ерундой забита…
— Я даже не притронулся к этой зеленой отраве! В этой слабости, Нортопо, меня никак не обвинишь.
— Тем еще больше уязвил Раубиниене… «Зеленого змия» да «Смерть печника» — эти коктейли она смешивает лишь редким знакомым, о друзьях не говорю!..
— Друзей у этой ведьмы нет.
— Давно уже нет, Арнольд.
— Их у нее и не было!
— А у тебя, Арнольд?
— Постой, так нечестно!
— Речь не о Раубиниене, она единственная дочь нориешского лавочника, а посему, что ж ей еще было делать, как не пойти по стопам своего папеньки, у нее это в крови, ее, быть может, и зачали-то у стойки, потому как Раубинь день и ночь делал деньги.
— Прекрати этот треп. Тогда были иные времена, Нортопо, какого черта мы в них смыслим.
— Твоего отца старый мельник собирался обженить на единственной дочке Раубиня!
— Вот была бы хохма, Нортопо!
— Не смейся, Арнольд, быть может, теперь это звучит странно, но Раубинь был чертовски богат, и никаким другим путем до его денег нельзя было добраться, только женившись на дочке, единственной наследнице.
— Поглядел бы Раубинь сейчас на свою дочку…
— Чем же она не хороша, живет не тужит! Заботливая мать всех нориешских забулдыг… Сопьются старики, на их место заступают новые пьянчужки, поспевай только разливать! Латыш в таком поселке выпивает жутко много!.. У Раубиниене работы хватает.
— Перестань, Нортопо! Тут конца не будет!
— Да, твоя Арика большая мастерица по части длинных разговоров, но так удобнее, Арнольд, — выстроить рассуждения в диалог, удобнее для нас обоих… А к нотациям Арики ты привык. Она — учительница…
— Сам просил меня вести машину осторожней!
— Надеюсь, Арнольд, ты не станешь считать ворон.
— Боюсь, ты знаешь меня лучше… Но с чего ты взял, что Раубиниене…
— Да не Раубиниене, Арнольд, а старый мельник, который умер, объевшись горячих лепешек со сметаной, и которого ты даже не помнишь, однако, не помри он в одночасье, как знать, как знать… твой папенька…
— Что ты хочешь сказать?
— Уверен, он бы, как дважды два, заставил твоего папеньку пощупать толстую мошну Раубиня.