После войны мать Ии и мать ее отца – Инна бабушка – стали думать о возвращении в Москву, где у них была комната. Зародов очень обрадовался возможности покинуть Томск, сибирские дали и оказаться в столице. Его нисколько не испугала комнатуха на Якиманке, которая принадлежала еще родителям Ииного отца. Через несколько лет, когда Ия пошла в школу, Зародов получил свою квартиру. Он, Иина мать, Ия и Генка съехали с Якиманки, там осталась одна бабушка. Кроме Ии, она всем была уже никто. Она была матерью Ииного отца, а Инной матери была лишь свекровью, и то до тех пор, пока был жив Инн отец. А не стало его, распались и родственные связи с невесткой.
Из трехкомнатной квартиры на улице Горького Ия часто прибегала на Якиманку. Вместе с бабушкой они перебирали старые фотографии, бумаги, письма, записочки. Бабушка берегла все, что осталось от отца Ии, от ее сына. Вот он маленький, трех или четырех лет… Трехлетняя Ия была очень на него похожа лицом. Вот он пионер, в белой рубашке, с галстуком. Вот курсант военной школы. А вот и война, фронт. Последний снимок был сделан одним из его товарищей за месяц до боя, в котором политрук Паладьин погиб.
– Он был очень честный, правдивый, очень смелый мальчик,– рассказывала бабушка. – Хорошо, что ты вся в него, Иинька.
Бабушка не говорила ничего плохого ни о новой семье Ииной матери, ни о самой матери, ни о ее новом муже – ни о ком, она только очень хорошо говорила об ее отце, и Ия все понимала. Александр Максимович Зародов был прекрасным отчимом, никогда и ничем не дал он почувствовать Ие, что она ему неродная дочь, никакой разницы в его отношениях к ней и Генке не было. И вместе с тем Ия постоянно чувствовала разницу между родным отцом и отчимом. Отец был смелый. правдивый, сильный. А отчим? Ия навсегда запомнила – она тогда была совсем девчонкой,– как он метался по дому, она так никогда и не узнала, произошло тогда в семье, и кричал матери: «Меня посадят, понимаешь, посадят!» Он падал в обморок, ему делали уколы, он дрожал так, что было слышно, как стучат его зубы. Это все было и страшно и противно, и Ия была убеждена, что ни смелые, ни правдивые, ни сильные люди так вести себя не могли. Рядом с исковерканным страхом лицом отчима она видела спокойное, мужественное лицо отца с фотографии и слышала бабушкин голос: «Он был честный, правдивый, смелый».
Потом бабушка заболела. Она не могла оставаться без помощи другого человека. Ия сказала дома, что должна жить у бабушки, пока бабушка не поправится. Мать пыталась найти какой-нибудь другой выход пригласить женщину для ухода за бабушкой, устроить бабушку в больницу. Александр Максимович сказал: «Женщину найти не так просто. В больницу же ее не примут: она хроник. Это не болезнь, а старость. Старость не вылечишь. Ия, мне думается, решила правильно. Да, это благородно, девочка, ты права, поживи у бабушки».
В первое время на Якиманку заглядывала мать, потом перестала. Александр Максимович не был там ни разу. Заезжал, случалось, Генка, привозил кое-что из съестного, говорил: «Мама послала». Но при виде тех припасов, какие он привозил – колбаса, икра, сыр, консервы,– Ие думалось, что дело обошлось без всякой мамы, а Генка сам стащил это из холодильника.
Бабушка все болела. Ия поступила в университет на восточное отделение. Жить было очень трудно. Учись, ухаживай за бабушкой, корми бабушку, экономь средства. Бабушкина пенсия да Инна стипендия – деньги невелики. Улица Горького постепенно все реже и реже давала знать о себе. Там, видимо, привыкли к тому, что Ия – «отрезанный ломоть», и не задумывались о том, как же и чем она живет. Александр Максимович как раз в ту пору пошел на подъем. Семья Зародовых еще раз переменила квартиру, тоже на улице Горького, но в еще лучшем доме, и у них были уже не три комнаты, а целых пять,– об этом Ие рассказывал Генка, который по-прежнему изредка ее навещал.
Нина мать, все еще молодящаяся, почуяв деньги, накупала туалетов, шуб, палантинов, драгоценностей. Однажды Ия встретила ее на Кузнецком, всю сверкающую и сияющую. Мать смутилась на минуту, но потом затараторила о том, как она занята, как занята: приемы, гости, посольства, иностранцы. Александр Максимович не знает ни часа отдыха, oн всем нужен, везде его ждут.
И тут добрая, мягкая Ия не удержалась.
– Тридцать тысяч курьеров так и скачут, так и скачут! – сказала она неожиданно для себя.
– Что! – охнула мать. – Ты? Так? О нем? Который тебя вырастил, выучил?!
Ия почувствовала, что перестает владеть собой, что сейчас из нее выплеснется все, что копилось в ее душе годами, что она закричит на эту женщину в мехах и в побрякушках, закричит прямо на улице, и она как бы схватила себя за горло, сжалась вся, собрала всю свою волю, повернулась и быстро пошла прочь, в своем стареньком куцем пальтишке, еще школьных времен, в которое уже не вмещалась ее, начинавшая привлекать взоры мужчин, давно не девчоночья фигура.
На этом было все кончено. Бабушка умерла. Ия даже не сообщила о ее смерти Зародовым. Университетские товарищи помогли ей похоронить старушку, и она осталась в запущенной, неуютной комнате одна. Одиночество было таким мучительным, что Ия, не очень понимая, надо ли ей это или не надо, вышла замуж за аспиранта, который засматривался на нее еще, пожалуй, с тех времен, когда она впервые пришла в университет. Но уже назавтра после свадьбы Ия поняла, что ошиблась, и очень ошиблась. Он не нужен был ей, этот муж, совсем не нужен. Она не хотела с ним говорить, не хотела ничего для него делать, ей невыносимо было видеть, как он сидел вечерами за столом при лампе и занимался. «Зачем он тут, этот чужой человек!» – кричало все в Ие. Она согласилась выйти за него, чтобы избавиться от одиночества, но чувствовала себя при нем еще более одинокой. При нем уже было нельзя – что-то мешало, сковывало – вытащить фотографии отца, его письма к матери, к жене, перебрать членские книжечки загадочных «Осоавиахимов», «МОПРов», свидетельства «Ворошиловского стрелка» и комплекса «ГТО» – «Готов к труду и обороне». Муж никак не понимал ее состояния и только сокрушался: «Какая ты, Иинька, нехозяйственная, а ведь вроде бы не за папенькиной и не за маменькиной спиной выросла».
Кончилось тем, что он ушел. Ия ему не понравилась, он в ней обманулся. Ушел к более хозяйственной. Они развелись официально. С трудом, с унижениями, с объявлением в газете, но все-таки развелись. Ия облегченно вздохнула, она отдыхала от замужества. Ей предлагали руку и сердце другие люди – и молодые и не очень молодые, всякие. «Что вы,– смеялась она в ответ, – я не гожусь в жены. Я бесхозяйственная, со мной будет трудно».
И вот перед ней сидит старый человек, который показался ей немощным, достойным жалости, сочувствия. Но смотрит он на нее, разглядывает ее, оценивает совсем не старческими, не погасшими глазами. «И этот тоже,– подумалось ей.– Все с одним и тем же». Последним претендентом на ее руку был тот, кто притащил эти иконы и упросил принять их от него в подарок и сам развесил на стенах. Это очень милый человек, сын недавно умершего старого букиниста, собирателя редкостей. Это он уверял ее, что старинные иконы украсят ее оригинальное жилище, что она неземная и ее не должны окружать обыденные вещи из мебельных универмагов, пахнущие только вчера срубленной сосной.
Один вот дарил. Теперь же явился некто, чтобы эти иконы купить. И вместе с ними готов, судя по его взглядам, купить бы и ее.
Кофе был допит, ничто больше не удерживало Голубкова, он распрощался и ушел. Генка проводил его до лестничной площадки и вернулся.
– Кто он такой? – спросила Ия.– Откуда ты его взял?
– А кто его знает, кто он,– ответил тогда Генка.– Гмырь какой-то. Иконщик. Их, знаешь, сколько теперь развелось. Зарабатывают, паразиты. Пятьсот готов отвалить, не торгуясь. Ты без меня не вздумай никому отдавать. Это же валюта!
Было это с год назад. С тех пор Генка Зародов вместе с Семеном Семеновичем Голубковым провели не одну торговую операцию, они уже хорошо знали друг друга, нуждались друг в друге. Голубков постоянно при встречах расспрашивал Генку о его сестре. Как, мол, иконки-то она не продала, и сама не вышла ли замуж?
Унося после попойки в Кунцеве то, зачем он приходил к Голубкову, Генка пообещал ему проведать сестру и еще разок спросить, не надумала ли насчет иконы.
Ия встретила брата, как обычно занятая рукописями. Она сказала:
– Ты порядочная дрянь, Генка.
– А в чем дело, Иичка?
– Ты Феликса Самарина ведь знаешь?
– Знаю. Как раз на днях встречались с ним. Но в чем дело?
– В том, что я никогда и ничего для тебя больше переводить не стану. Ты как ему представил то, что западные немцы говорят у себя о своих девицах? Это же тебе перевела я. О немцах в статье шла речь, о немцах. А ты на наших девчонок все оборотил. Были, мол, неуклюжими, потому что культ личности. Картошка, физкультура!
– Он мне уже говорил об этом. Удивляюсь и ему и тебе. Чего нашли тут такого? Если хочешь знать, недавно я смотрел одну хроникальную картину о фашизме. Так там, видела бы ты, как дело представлено! Хитро представлено, я тебе скажу. Вроде бы оно о Гитлере, а намек на нас. И такой эпизодик и другой. В зале, понятно, смех, народ не дурак, понимает эти фокусы. Так что ты думаешь? Этому-то, кто такую картинку склеил, премию отвалили! Вот работают люди! А на меня шипишь, как кошка.