Последним столовую оставил начальник штаба полка.
— Чтобы не терять времени, прошу Меликяна рассказать, как он заходил на противника, как уравнивал скорость, как доставал своим винтом его хвостовое оперение, — сказал Носов. — О твоем геройстве звона уже больше чем достаточно, меня интересует дело, так сказать, технология. И предварительный вопрос: почему ты не стрелял, Мелик?
— Я хотел, — сказал внезапно растерявшийся Меликян, — но не сработали…
— Пушки? — спросил Носов. — Все не сработали?
— Я нажал, а они…
— Тогда надо отдавать под суд оружейников, Мелик. Они же вредители, если все пушки отказывают разом. Согласен?
— Оружейники… нет… это виноват я, сам…
— Правильно. Ты виноват. Вот и объясни товарищам в чем.
— Плохо проверил оружие.
— Чепуха!
— Слишком долго искал цель и…
— Нет, Мелик. Не здесь собака зарыта. Я не возбуждаю против тебя дела в трибунале только потому, что ты сам ни разу не произнес слова «таран». За тебя постарались… Виноват ты в том, что не снял пушки с предохранителя. Вот, можешь убедиться. — Тут Носов поднял над головой ручку управления, снятую с машины, и все увидели — гашетки законтрены. — И ты до смерти перепугался, когда под самым хвостом «рамы» обнаружил, что пушки не стреляют…
Мелик молчал.
— Про гашетки ты не вспомнил, а полез перезаряжать пушки, отвлек взгляд от противника и… вмазал ему в хвост. Удачно, надо сказать, вмазал. А теперь общий вопрос ко всем летчикам: представьте, завтра мы все выполним по тарану и соответственно каждый сиганет с парашютом (это, кстати, было бы огромной удачей — всем уцелеть). Но даже при таком фантастическом везении счет потерянных машин окажется равным, то есть ничейным. А нам нужна, товарищи, победа. Все свободны. Останугся Меликян и Абаза. Скажи, только сперва подумай, Меликян, полностью ли ты доверяешь Абазе? — поинтересовался Носов.
— Конечно, — поторопился ответить Мелик.
— Просьба: возьми его на воспитание, Абаза. Летает он, будем считать, нормально, но… это еще не все. Надо, чтобы Мелик понял, усвоил, глубоко прочувствовал, что такое летчик.
Мы посидели в молчании.
— Таранщики! — выдохнул Носов и спросил: — А кстати, Абаза, каким, по-твоему, должен быть настоящий летчик?
— Обязательно хитрее противника и, желательно, хитрее начальства…
Наконец-то я начал бриться. Всерьез, с мылом, а не на сухую, как бывало недавно. Отец, что вообще-то было не в его натуре, изловчился и раздобыл через свой местком путевку в подмосковный дом отдыха. Мне! Путевка была не в какой-нибудь там молодежный или оздоровительный лагерь, а во взрослый, вполне нормальный дом отдыха.
— Съезди, посмотри на людей, — пояснил эту свою совершенно неожиданную акцию отец, — постарайся понять, как самостоятельные люди живут, чем дышат… — Он ни слова не сказал о поправке здоровья, об отдыхе мозгов после напряженного учебного года или усиленном питании. Его генеральная идея состояла в приобщении к взрослости.
С этим я и уехал из дому. Впервые так далеко — за сто километров, впервые совершенно самостоятельно.
Мне понравился крутой обрыв над тихой, будто дремлющей, речкой и стоявший на границе старого бора бывший барский дом — этакая широкая подкова с громадной, в два этажа, террасой. Пришлась по душе стылая тишина этих, казалось, богом забытых просторов. Словом, поначалу меня охватила безмятежная радость, готовая перейти в полный восторг.
Первое знакомство с населением бывшего барского дома состоялось в столовой. Публики к обеду собралось порядочно — человек двести. И сразу началось узнавание.
Были тут Толстяк, Дама, Доходяга, Тростинка, Селедка… Так мысленно маркировал я соседей, не зная их имен, занятий в миру, вообще места в жизни.
Кто-то сказал: человек открывается, как земля весной, оттаивая постепенно. Хотя, наверное, и не всегда так бывает, все равно выражение кажется мне метким.
Толстяк разговаривал безостановочно. Очень громко. Он все время вертелся, зыркал узенькими глазками. Казалось, проверяет — все ли достаточно внимательно его слушают… И улыбался, и радостно хорохорился, когда слушали… но это случалось не так уж часто. Толстяк вызывал во мне странную ассоциацию: вспомнилась картинка в «Занимательной физике» Перельмана — вечный двигатель…
Дама, как я теперь понимаю, была не из молоденьких, а тогда она казалась мне и вовсе старухой. Дама всячески демонстрировала: окружение — сброд, как это меня сюда занесло? За обедом она сидела невозможно прямо, не снимая соломенной шляпки, украшенной блеклыми бархатными цветами, и так старательно, так глубоко отправляла вилку в рот, что я замирал, ожидая: заколется или не заколется?
Доходяга с маниакальным упорством набирал вес. Он жевал до завтрака, во время завтрака, после завтрака, перед обедом, ну и так далее.
— Если прибавлю в весе, значит, рака нет…
Тростинка на самом деле не отличалась худобой, скорее ее можно было назвать жирноватой, но она столько разглагольствовала о значении хорошей фигуры — тоненькой, тоненькой, тоненькой, — что прозвище родилось само собой.
Тростинка охотно вступала в общение с каждым, она преувеличенно громко смеялась, она безостановочно излучала мощные импульсы дружелюбия. По молодости лет — моих, понятно, — Тростинка представлялась мне опасной. А может быть, я понуждал себя сторониться этой женщины, досадуя в душе, что она не слишком обращает внимание на взрослого, изучающего жизнь, совершенно самостоятельного Кольку Абазу…
Селедке, по моим соображениям, было лет двадцать. Выросла она длинной и некрасивой. Когда ела, широко разевала рот. На дню переодевалась раза три или четыре. Мое заключение укладывалось в одно категорическое слово — выставляется!
Толстяк оказался инженером-конструктором «узкого профиля» — кассовые аппараты и клавишные счетные машины были его стихией. Работу свою он, вероятно, знал, но любил едва ли: о деле Толстяк упоминал лишь вскользь и непременно с ядовитой иронией, а вот потолковать о выпивках, прикинуть чужие доходы и расходы — на это был охоч, не жалел ни времени, ни воображения.
А Дама с удовольствием рассказывала сны.
«Кажется мне, будто я приближаюсь к колодцу, открываю крышку, и, представьте, из колодца выходит человек… Седой, очень импозантный, с кольцами на всех пальцах. Смотрит мне в глаза, а я начинаю дрожать, как в малярийном ознобе…» В другой раз Дама приближалась не к колодцу, а к большому платяному шкафу красного дерева… «И, представьте, из глубины шкафа выходит человек. Он такой кудрявый, в ухе дрожит золотая сережка — полумесяцем…» И Дама снова начинала дрожать, как в малярийном ознобе…
Доходяга сообщал постоянно, с явным удовольствием каждому и всякому:
— Можете улыбаться сколько вашей душе угодно и смеяться можете, а я кило триста прибавил!
Тростинка нашла постоянный объект для приложения своей энергии — кудрявого, застенчивого саксофониста Пашу, и сразу сделалась почти незаметной.
А Селедка все переодевалась, переодевалась, переодевалась. А один раз подошла ко мне после ужина, улыбнулась на все тридцать два зуба и спросила с ухмылкой:
— Хочешь, я тебя растлю?
Теперь мой черед сказать: смейтесь сколько вашей душе угодно, но я жутко перепугался и убежал.
Так оно шло. Окружающие питали мою злую мальчишескую ироничность, давали тысячи поводов для зубоскальства, и вдруг… в рутинную жизнь дома отдыха ворвались радисты. Их было четверо — Валентин, Савва, Олег, Сурен. Скромные властелины Арктики выглядели весьма внушительно. Здоровяки, насмешники, молодые парни с рано поседевшими висками, они сразу принялись за сколачивание волейбольной команды, устроили танцы, подбили Толстяка и Селедку на предрассветную рыбалку. Они затевали ночные бдения у костра, лодочные броски к острову, они не уставали тропить стежку в сельпо.
Однако любая энергия иссякает. К концу моего пребывания в доме отдыха даже могучие парни Валентин, Савва, Олег и Сурен начали сдавать.
И хотя они еще пересвистывались между собой на непонятном щебечущем языке, хотя прилежно ухаживали за всеми женщинами допенсионного возраста, хотя еще надеялись сочинить гимн полярных радистов — две залихватские строчки были уже готовы: «Мы пили дорогие коньяки, шампанским мыли головы хмельные…» — однообразие одолело и этих, казалось, несокрушимых ребят.
И вот минут за десять до начала обеда я случайно взглянул на террасу и увидел там Валентина. Каким-то странным скользящим шагом он пробирался между столиками. Вот остановился и замер… вот схватил перечницу и стал быстро-быстро трясти ее над стаканом Сурена. Вот поставил перечницу, сыпанул соли и еще добавил перцу… Так! Отходит, бесшумно, словно тень, исчезает, будто его на террасе и не было.