От самокопания меня отвлек телефонный звонок.
Милейший директор Никорук справлялся, как я себя чувствую, что намерен делать, собираюсь ли в Москву.
— Еду, еду, — прокричал я в трубку. — Уже билет заказал. Купированный.
— Видите, какой вы удачливый, — успокоенно загудел директор. — А я было хотел предложить свои услуги.
Мне неприятен его покровительственный тон.
— Спасибо, — сказал я. — Спасибо за вчерашний разговор, Федор Николаевич. Он многое прояснил.
— Что же именно?
— Собственно, все. Если я и сомневался в чем–то, то теперь — нет.
— Не понимаю, — голос отяжелел.
— Да я рассчитывал еще тут пару деньков покопаться, а теперь вижу, бессмысленно.
— Не забудьте передать самые теплые пожелания Владлену Осиповичу. Скажите, я днями сам буду в Москве. Тогда уж обмозгуем детали.
— Передам непременно.
Мы тепло распрощались, как отец с сыном.
Билетов в кассе не было. Девица средних лет, кассирша, отталкивала мое командировочное удостоверение, точно я ей протягивал взятку, и повторяла: «Вы что, молодой человек, вы что?! Вчера еще билетов не было никаких. Уйдите! Уйдите!» Странный дефект речи, она не выговаривала «и» краткое.
— Пойду удить, — согласился я с ней.
По расписанию на Москву каждый вечер с интервалом в час отправлялось три поезда — два транзитных и один местный, формировавшийся в городе, фирменный, как их теперь модно называть. Фирменный отправлялся в 20 часов 40 минут. Я знал, что вечером уеду, даже если придется всю ночь простоять в тамбуре.
В помещение станции влетела с улицы растрепанная рыжая шавка — судя по обильной пене на морде, бешеная. Две тетки с вещевыми мешками, взвизгнув, взгромоздились с ногами на скамьи. Собачонка сделала круг около стен, низко пригнув голову, обнюхала дремавшего в углу пьяного, тявкнула на него и выскочила наружу. Тетки подняли галдеж, во весь голос вещая, что пойдут и напишут жалобу в исполком.
— Это ж нада! — голосила одна. — Собак в комнату пущают, пугают проезжих. Это ж какое безобразие!
Другая ей вторила грустно:
— Ихняя воля, Клавдия! Что хочут, то творят над нами. У этого–то, видала, какая будка? У главного?
Она имела в виду начальника станции, вероятно.
Я видел, как он только что прошагал в свой кабинет: краснощекий, крупный мужчина, непроницаемым выражением лица похожий на генерала. К нему я и направился в кабинет.
Начальник станции сидел за столом в просторной комнате и пил чай из стакана с металлическим подстаканником, в каких разносят чай в поездах. Под рукой у него лежала коробка шоколадных конфет. Когда я вошел, он как раз прицеливался, какую выбрать.
Физиономия у него была благодушная, довольная, но стоило ему поднять на меня взгляд, как она тут же приобрела непроницаемое генеральское выражение.
— Стучаться бы положено, товарищ! — заметил он холодно. Я быстро пересек кабинет и протянул ему руку:
— Семенов! Здравствуйте!
Он в недоумении сунул мне вялую пухлую ладошку. Не встал, конечно. Где там. Начальник станции в курортный сезон — это царь.
Я сел без приглашения. И молчал. Молчал и он.
Я мог сидеть и молчать до вечера. Он — вряд ли.
— Билетов нет, — объявил он наконец. — Если вы по этому вопросу.
— Вам три раза звонил Никорук Федор Николаевич, — сказал я. — К сожалению, вас не было на месте.
— Никорук?
— Да. Но вы отсутствовали.
Непроницаемость на его лице уступила место лукавой, солдатской усмешке. Я тоже улыбнулся. Он хмыкнул. Я весело захохотал. Мы смотрели друг на друга и смеялись. Начальник станции утер глаза рукавом форменной рубашки.
— Сегодня, между прочим, воскресенье, молодой человек! — выдавил он сквозь смех.
— А я думал — понедельник!
Из кабинета я вышел с запиской, которую передал в окошечко кассирше. Та, прочитав, молча выдала мне билет на местный, фирменный.
Я пошел на рынок. Благо его навесы, ларьки и грузовики расположились неподалеку от станции. В нашем коллективе есть обычай привозить из командировок и раздаривать мелкие сувениры. Некоторые, по забывчивости или из бережливости, пренебрегают этим обычаем, но на них смотрят косо. Они не пользуются уважением товарищей, более того, их возвращение в коллектив проходит незамеченным…
О, это был не рынок, а скорее ярмарка: веселое столпотворение, мешанина говоров и лиц, буйство красок с преобладанием зеленой, изобилие товаров и над всем этим иссушенный многодневным солнцем прозрачный купол неба. Празднично, нарядно, беззаботно. Смешавшись с радостной толпой, я вскоре убедился, что это не только ярмарка, но и барахолка.
Какой–то русоголовый хлопец, блестя озорными глазками, козырнул мне из–под пиджака рубиновой водолазкой, торчащей воротом из газетного кулька; женщина с цыганским лицом, приняв меня за работника милиции, спешно умяла в кожаный чемодан россыпь разноцветных галстуков и улыбнулась мне зазывающей улыбкой. Куда уж она меня поманила, не ведаю.
Много раз отпихнутый от каких–то прилавков, оглушенный, возбужденный, с неизвестно отчего забившимся в ребра сердцем, я наконец увидел то, что искал. Женщина в цветастом восточном халате держала в кулаке веер самодельных деревянных шариковых ручек, ярко и аляповато раскрашенных. На два рубля я купил десяток. Потом течение прибило меня к грузовику, с которого парень в спецовке продавал тупорылые, необычного вида мужские ботинки на гигантской платформе. Чтобы стать выше ростом, я не задумываясь отвалил четвертной. И совершил ошибку. Миновав продовольственные ряды, где торговали овощами, фруктами, мясом, медом, грибами, орехами, рыбой, творогом, салом, вдоволь налюбовавшись и напробовавшись, уже собираясь уходить, я наткнулся на деда, распялившего на деревянной стойке три женских платка необычайной красоты. Это были не платки, а сияния тончайшего лазорево–серого оттенка. Пушистые, огромные, к ним, казалось, невозможно прикоснуться — так легки они была на вид. Старичок струился над ними белой бородкой, как волшебник.
Может быть, это было что–то не то, раз тут люди не толпились, но это для кого–то было не то, а для меня — то самое. То, что я должен был подарить Наталье. Я должен был подарить ей именно такой платок, в котором ее плечи утонули бы, как в облаке. Старичок, приметив мою заинтересованность, сверкнул золотыми зубами и небрежно провел над платками смуглой морщинистой рукой. Платки порхнули, ожили и отбросили в воздух рой серебристых лучиков.
— Товар! — кивнул мне старичок, — Истинный бог, первый сорт товар.
— А чье производство? — спросил я.
— Наше. Нашенской инвалидной артели, — сверкнул вторично золотом божий одуванчик, — из Балабихи мы, слыхал?
Я отрицательно мотнул головой.
— И почем?
— Цена известная, пять красненьких.
Пятьдесят рублей! У меня оставалось около тридцати рублей с мелочью.
— А что, дед, — сказал я голосом унтера Пришибеева, — ежели я все разом куплю, какая мне, к примеру, выйдет скидка?
Дед отстранился от своего богатства и внимательно оглядел меня с ног до головы.
— Никакой, сынок, не будет тебе скидки.
— Это почему же? Оптовый покупатель всегда имеет облегчение.
— Оптовый — это мы понимаем, — сказал старичок. — Но ведь ты после спекулировать ими станешь. А это нам ни к чему.
— Я? Спекулировать?
— Да уж, видно, так. Или же у тебя три жены имеется?
Артельный инвалид возрадовался своей шутке и от удовольствия чуть не перевалился через прилавок. Он упал грудью на серебряное сияние. Подошла женщина, приценилась, поцокала языком и ушла.
— Видите, — сказал я, — никто у вас не возьмет за такую непомерную цену.
— Не возьмут — не надо, — невозмутимо буркнул старик. — А по дешевке тоже спускать не резон. Это же какие платки, сынок. Вязьменские. В них свет и тепло. Они же не простые, не магазинные. В них секрет. Его наша только артель ведает, этот секрет.
Пора было уходить, но я не мог. И дед, видимо, проникся ко мне сочувствием.
— У тебя что же, денег не хватает?
— То–то и оно.
— Так ты два купи, не три.
— У меня и на один не наскребется.
Старик не удивился, но стал безразличным. Золотые его зубы потухли, нырнули под пшеничные усы.
И тут я сообразил, как надо поступить.
— Смотрите, — заговорил я торопливо. — Вот у меня ботинки. Я их только что купил за четвертной. Берите, и еще двадцать пять рублей в придачу. Новые ботинки, вы же видите!
Он покосился, как бы пересиливая себя, протянул лапу, покорябал ногтем платформу:
— Отвалятся?
— В гробу отвалятся, — пошутил я, — не раньше.
Ему шутка понравилась, сверкнуло золото зубов. Но все же он сказал:
— Ботинки и тридцатку.
— По рукам!
Платки были почти одинаковые, я выбрал тот, в котором чуть больше теплилось серого мерцания, цвета печали. Артельный упаковал платок в затейливую коробочку из бересты (чудесно!), перевязал ленточкой.
— Будешь добром поминать! — посулил он на прощание.