— У меня как раз все ладно, до предела честно и ладно, — проговорил Арон и закурил, чего раньше, кажется, не делал. — Вот ты, Всеволод, осуждал меня. Я и сам осуждал себя… Но я… я ее любил. С нею я чувствовал жизнь. Биение жизни. Ты знаешь это состояние, когда все напряжено и все прекрасно? Может, это невероятно, я старше на восемнадцать лет, но она тоже… любила. Любила и потому соглашалась на всю мучительность тайных отношений.
— Тогда… почему же?
— Все из-за того единственного способа!
Он надолго умолк, потом заговорил приглушенно, в шуме поезда Катенин еле слышал его:
— Она была моей аспиранткой, вот в чем ужас. Будь уверен, я относился не менее требовательно. Но я видел, что сплетни вьются, вьются вокруг нее. Страдает всегда женщина, а разница возраста… Ну, выходило, что она из корысти, потому что я — профессор. Если бы я мог все сломать и жениться на ней… Но этого я не мог…
— А потом — тридцать седьмой год. Я тебе не говорил, но долгое время я был на краю… Тут все припутали — и ее в том числе. Разврат. Злоупотребление своим положением… ну, повторять противно. Биографию перекопали всю. Даже то, что я был прописан лакеем твоего отца, и то поставили в вину, — лакей!.. Ждал ареста. До сих пор не понимаю, как выскочил из этого.
И вот однажды ночью — трезвон на парадной. Надо сказать, жена все понимала. Мы никогда не говорили об этом, но я часто давал советы… Без объяснений — хотел бы, чтоб мальчики поступили на работу и учились в вечернем; в библиотеке я дорожу только специальными книгами — и так далее. Она говорила — хорошо. И вот тут, когда затрезвонили… Она обняла меня и сказала: «Арон, я всегда буду ждать, и ты не тревожься, мальчики вырастут как надо». Перед тем я получил большую премию и положил в сберкассу на ее имя. Раньше мы всегда все тратили, а тут… И вот, под трезвон на парадной, она вдруг говорит: «Арон, если нужно кому-то помочь — скажи, я буду помогать». Понимаешь?!
Он оперся локтями на столик и прикрыл руками лицо.
— Что ж это было — звонок?
— A-а… дурацкая телеграмма: «Днями выезжаю поезд сообщу отдельно дядя Ося». Если б он мне попался в ту минуту, дядя Ося, я б его придушил. Но с той ночи… В общем, понимаешь, друг всей жизни — это друг всей жизни. И мучить человека, который… Вот я и обрубил.
Катенин осторожно спросил:
— И совсем не встречаетесь?
— Нет. Она защитила диссертацию и уехала. Очень тяжело было. Молодая. Я же ей тоже жизнь переломал.
Стараясь утешить друга, Катенин сказал, что в молодости такие раны залечиваются быстро, жизнь возьмет свое.
Арон вскинулся, будто его ударили.
— Вот этого я и боюсь. Как представлю себе…
И выскочил в коридор.
Решающее заседание комиссии всем запомнилось по-разному. Липатов помнил, что он отбивался, «как тигр», и ловко «ущучил» Вадецкого, сказав с убийственным сарказмом:
— Звание — штука почтенная, но ведь бывает и так, что у молодых получается дело, а у знаменитых профессоров — пшик.
Павел Светов больше всего запомнил душевное напряжение, какого ему стоило вести себя рассудительно, как на чисто научной дискуссии. Саши не было — пришлось заменить Сашу. Сыпал формулами. Сопоставлял теоретические возможности несчастных случаев в подземной газификации с такими же возможностями аварий и жертв в шахтах. И продолжал гнуть свое, хотя понимал, что все предрешено и Клинский ведет обсуждение к одному выводу — пусть молодежь разрабатывает дальнейшие проблемы в НИИ, а на станции нужны иные руководители. Станцию решили отнять…
Станцию — отнять!..
Вот почему Вадецкий так пламенно восхваляет перспективы опытных работ, так восторженно говорит о предстоящем снабжении Азотно-тукового завода подземным газом! Именно сейчас, когда станция превращается в опытно-промышленную и перспективы расширяются, — именно сейчас решили воспользоваться несчастным случаем и отнять станцию у ее создателей!
Палька угадывал, кого прочат в руководители. Недаром так уважительно обращаются к Катенину, подчеркивая его инженерный опыт и длительный стаж работы по технике безопасности. Недаром Китаев привез с собой на обследование станции Леню Гармаша и не устает нахваливать его.
Оказывается, и Русаковский прекрасного мнения о новоиспеченном аспиранте, взявшем темой диссертации проблему подземной газификации.
— Он ведь, кажется, один из ваших соавторов? — добавил Русаковский.
Палька с досадой вспомнил предложение Татьяны Николаевны — подсказать. Если бы он подсказал насчет этого дрянного молодца!..
И вдруг Русаковский безмятежно спросил:
— Я не понимаю, почему из-за одной аварии столько шума? Я прошу директора станции ответить: была ли тут преступная небрежность или — ошибка, вполне возможная в экспериментальных работах? Повторили этот опыт или нет? А если повторили, кто именно провел опасный эксперимент? Кто стоял у штурвала?
Палька вспыхнул.
Липатов, сдерживая торжество, ответил. Когда он назвал фамилию — Светов, все посмотрели на Светова с уважением, а профессор Цильштейн сказал:
— Вот видите! Это поступок настоящего работника науки!
Встал и пожал руку Светова.
Русаковский запомнил именно это торжество молодого человека. Он задал свой вопрос потому, что Татьяна вчера сказала: говорят, Светов сам повторил опыт, рискуя жизнью; узнай, пожалуйста, так ли это. А минута запомнилась потому, что по каким-то неуловимым приметам он понял, что Светов сам рассказал ей, — а она скрыла их встречу.
Испытывая горькое удовлетворение оттого, что стал выше ревности, Русаковский потерял интерес к заседанью и незаметно покинул его. За обедом он весело сказал жене:
— Я, кажется, помог сегодня твоему хахалю.
Она шутливо поправила: «Бывшему!», начала расспрашивать, как все было, и пожалела, что он не дождался решения.
— Ты так заинтересована?
— Очень! Они же творческие ребята, а против них выставили целую артиллерийскую батарею профессоров.
Она была права — целая батарея профессоров должна была своим авторитетом отнять у них станцию № 3. В предварительных разговорах профессор Китаев со вздохом признался, что Светов всегда был необуздан и крайне неосторожен, у него все взрывалось и лопалось. Конечно, ему нужно предоставить работу в Углегазе, а на его месте при таком опытном директоре, как Всеволод Сергеевич, окажется ценным один из соавторов проекта, серьезный и вдумчивый Гармаш.
Китаеву льстило участие в комиссии, возглавляемой замнаркома. Китаев был в восторге оттого, что его коллегу хватил припадок люмбаго и Троицкого на заседании не будет. Еще лучше было то, что Вадецкий взял на себя роль главного обвинителя, оставалось только поддакивать.
Но вышло так, что заседание запомнилось Китаеву сценой, разыгравшейся под конец. Слово предоставили Катенину, уже знавшему о предстоящем назначении. Все ждали, что Катенин выступит авторитетно, а он мямлил, делал массу оговорок и, в общем, не находил в аварии состава преступления. Клинский начал сбивать его резкими вопросами. И в это время в комнату, стуча палкой, ввалился профессор Троицкий.
— Прошу извинить, — сказал он, скинув зимнее пальто и оставшись в домашней фуфайке, поверх которой были намотаны два шарфа, заколотых булавками. — Прошу извинить за опоздание и… э-э-э… диковинный вид. Прослышал, что в этой заварухе могут пострадать невинные люди, вот и притащился. Здешних руководителей знаю и ценю, обстоятельства взрыва изучил. Своим суждением готов поделиться… э-э-э… если уважаемая комиссия найдет нужным выслушать.
Затем профессора схватил припадок боли. Но прежде чем уехать, Троицкий потребовал, чтобы его мнение записали в протокол.
— Категорически! — диктовал он, держась за поясницу. — Возражаю! Против снятия! Ценных работников! Доказавших! Свое уменье! Ну и… все, что из этого следует.
От двери он уничтожающе оглядел Китаева:
— А вам, Иван Иваныч, совестно! В вашем возрасте… э-э-э… пора и о душе подумать. А вдруг все-таки он существует — ад? Ведь поджариваться вам… э-э-э… на горячей сковороде!
Засмеялся вместе со всеми, вскрикнул от боли — и уехал.
Китаев хихикал — шутник! Но именно шутка Троицкого отпечаталась в его памяти — и потому, что она поставила его в смешное положение, и потому, что он отнюдь не был твердым атеистом и в глубине души осталась саднящая царапина, — а вдруг?..
Эта же сцена запомнилась Клинскому — не только своей необычностью, сбившей привычный ход заседания. Клинский вдруг заподозрил, что его самостоятельное решение, которое он вынес на авторитетную комиссию только для проформы, — что это его решение не так уж самостоятельно. Он припомнил, как разные люди — Вадецкий, Колокольников, Олесов — исподволь подводили его к этому решению… Он почувствовал себя игрушкой в чужих и, возможно, корыстных руках — и разозлился.