со стуком бежала по новеньким рельсам в глубь тайги, к месту стройки. Летний горячий день томился над просекой, высокие травы качались у полотна, цвели дурман и шиповник. На платформе, на щербатых ее досках, сидели ребята, ехали к последнему перегону отгружать инструмент. Зиканов в запачканной майке сидел наверху, прямо на будке управления, свесив вниз ноги. Встречный ветер трепал его кудри, обдувал лицо, плечи и смуглые, крепкие руки. Он похлопывал себя по коленям и пел, развлекая ребят:
Лунный свет над равниной рассеян,
Вдалеке ни села, ни огня-а-а.
Я сейчас уезжаю на Север.
Я спешу, извините меня-а-а…
В будке за стеклом, перед Геной, сидящим за рычагами, висели Зикановы ноги в рабочих бутсах, шнурованных медным проводом. Эти ноги мешали ему, но он слышал, что Зикан поет, и не хотел перебивать, очень красивый голос был у Зикана.
…На холодных просторах великих,
В беспредельные дали маня,
Поезда громыхают на стыках.
Я спешу, извините меня-а…
И тут Зикан смолк, увидел впереди, среди зелени под откосом, желтую путейскую фуражку и знакомое светлое платье. И Гена через стекло тоже сразу узнал Тоню. Она подняла флажок и махала им, уже проплывая мимо.
Зиканов спрыгнул и постучал в стекло:
— Остановись-ка, я сойду. Без меня пока там управитесь.
Но Гена не ответил, он упрямо смотрел вперед, стиснув зубы.
— Остановись! — крикнул Зикан. — Ты что, чокнутый? — и застучал кулаком в будку. — Слышишь?
Гена жестом показал: не слышу, мол. Сжал рукою рычаг и близко, сердцем почувствовал стук мотора и ритм колес. Фигурка Тони уплывала все дальше.
И тогда Зиканов кинулся к краю платформы и, прыгнув, полетел под откос.
Размахивая фуражкой, Тоня напролом бежала сквозь высокую зелень. Травы хлестали ее по лицу, по рукам, она мчалась к нему со всех ног. «Он должен быть где-то здесь! Наверно, разбился или сильно ударился! Но где же он? Где?..» Она остановилась, еле переводя дух, оглянулась, в отчаянье крикнула:
— Коля! Ко-ля-а!
Но тихо. Она кинулась к полотну — сверху, должно быть, виднее. Захрустела щебенка под туфлями. Но нет, нет нигде. И — опять вниз, в травы, мимо зарослей шиповника. «Ведь лежит где-то рядом. И не может очнуться. А эти уехали. Что же делать-то, что же делать?»
Зиканов действительно лежал совсем рядом, затаившись в траве, и с улыбкой следил за ней. Ему было приятно видеть, как она бегает, ищет его, как волнуется. Но вот она подошла так близко, что он увидел сквозь васильки ее загорелые ноги. И простонал чуть слышно. Она сразу рванулась к нему, бросилась на колени и, боясь дотронуться, все повторяла:
— Что с тобой? Ты разбился? Коля, что с тобой?
И тогда он, смеясь, вскочил во весь рост и пропел:
Вот и все-о, я звоню вам с вокза-ала-а…
Мгновенье она смотрела не понимая. И вдруг заплакала, склонив голову.
Он даже расстроился:
— Ну брось ты, честное слово, брось. — Сел с ней рядом, обнял. — Учти, со мной ничего не может случиться. Я же заговоренный, у меня бабка цыганка была. — Она все всхлипывала, уткнувшись в его грязную майку. — Ну брось! Глянь лучше, небо какое веселое. Цветочки какие, — и стал целовать ее, обнимая все крепче.
А она всхлипывала и улыбалась, утирая ладонями мокрые щеки:
— Цветочки, сумасшедший какой-то… Ну погоди же, чего скажу. Погоди. Знаешь, батя-то что удумал? Гусей завести грозится. Говорит, вот продвинемся, говорит, на сто восьмой километр, к речке, тогда…
Но он уже не слушал, он запрокинул ей голову и поцеловал в соленые губы.
В чаще у старой гари, в ольховых зарослях, волчица устроила новое логово. Разгребла, расширила старую лисью нору. Обследовала окрестности. Мшистые пни здесь пахли сильно и терпко. И запах этот не исчезал, даже если она уходила надолго. Он всегда хранился в ее густой шерсти и напоминал о логове, о волчатах.
Теперь ноги их отвердели, стали тоньше, сильней. Им надо было рыскать, вынюхивать, гнать. Все трудней стало удерживать их на месте. И вот однажды, чуть свет, она вывела их из ольховника и затрусила вперед по своей тропе. В белом влажном тумане, настороженно принюхиваясь, они вышли на просеку и поднялись на насыпь. Перемахнули путь, сбежали вниз и вдруг замерли, оторопев. Мать, почуяв людей, нырнула в кусты, а они с любопытством глядели сквозь траву и поводили носами.
Двое лежали поодаль, голова к голове.
— Я такая счастливая, — тихо говорила Тоня, перебирая пальцами жесткие кудри Зикана. — Вот бы остаться тут навсегда. И почему нельзя иногда останавливать время? — Высоко над ней плыли белые облака. Она подняла к небу руку. В ладонь умещалось целое облако.
Зикан достал папиросы:
— А на что его останавливать? Пусть бежит. Еще столько разного впереди. Я еще и жизни не видел. А здесь что, жизнь разве? В глухомани этой? Даже смешно.
Волчица, беспокоясь за волчат, напряженно следила за людьми, за каждым их движением. А волчата все выглядывали, все тянули носы.
— Слышь, пошли, а то отец тебя хватится, — Зиканов сел, чиркнул спичкой. — Нам еще вон сколько топать по шпалам.
Что-то хрустнуло, зашуршало. Волчата припали к земле. Потом быстрыми тенями бросились к матери и по кустам, без оглядки, долго скакали за ней.
Только в чистой березовой роще все забыли и успокоились.
Белоствольный лес переваливал через сопку и опускался к лугу у самой реки. Друг за другом волчата скрывались в мокрой высокой траве, и вскоре серые спины их замелькали близко у берега.
У самой воды, на плешине, безголовыми белыми кочками спали гуси. Завидев добычу, волчата заволновались, сгрудились возле матери, не зная, что делать. Глаза их горели. Волчица, подавая пример, припала к земле и медленно поползла, приминая траву. Но не выдержала и в прыжке метнулась далеко вперед. Под ее лапами закричал, распластался, забился белый гусак. Птицы всполошились и с криком полетели к воде, перебирая красными лапами. Но волчата кидались на них и, настигая, мяли в росистой зелени, зубами вонзались в гибкие шеи. По воде с гоготом металась вся стая. По земле ковыляли и бились окровавленные гусята. Белые перья и пух, как снег, опускались на траву и воду. Волчица схватила обмякшего белого гуся и, зазывая волчат, по лугу помчалась к лесу. Над ним уже поднималось красное солнце, а туман покачивался и таял в его розовом свете.