— Теперь все… Совсем новый разговор… Спуталась с подонками! Этого так нельзя оставить… Он все знает. Что ты еще документов не получил. И его долг довести до сведения, не знаю кого. Начиная с Аникеева… Заметил, что я испугалась, и тут он как на коня вскочил и на меня сверху вниз… нет, хуже: я ему теперь и не нужна… он теперь разгадал, что я знакомство с ним завязала с такой целью, чтоб использовать его служебное положение… Но он разгадал!
— Ай-яй-яй-яй!.. — тоненько и протяжно запел Филатов. — Ишь чего придумал!.. А ведь оно, пожалуй, и не без того? Оно, пожалуй, и правда, а?
— Да, я ведь повсюду искала… А тут комиссия, я ему все и рассказала, что надо и чего не надо, помочь просила. Выходит, продала. Теперь он все припомнил. Похлопочет!
— Это он с досады, с мужицкой злости… Это сгоряча. Покипит и выдохнется. А что ты ему наболтала, умница? Зарезал кого твой Калганов? Преступление сделал? Тайна у вас ужасная?
— Никакой ужасной тайны у нас нет. А если опять придется разбираться? Уж горели в этом огне, горели и погасли, а я, дура, свежих дров подкинула.
— Говорю тебе, перекипит у него обида, он и плюнет!
— Не знаете вы его, Филатыч! Думаете, он мстить пойдет? Вот нет! Он уже себя вполне уверил, что это его такая обязанность и он выполняет долг! Верит, честное слово!.. Искренне верит, не притворяется, но только у него его долг почему-то каждый раз, удивительным образом, оказывается в аккурат… совпадает с его интересом… с пользой. Ну можешь меня благодарить, как я тебя подвела.
Я лежу, эти их переговоры с Филатовым слушаю и даже понимаю, но чувствую только одно, что она сейчас рядом со мной и не бросит меня, не уйдет, а там будь что будет! Потихоньку ее успокаиваю, ведь правда никого я не убивал и тайны у меня не было никакой. Я все существенное уже рассказывал Аникееву.
— А про монастырь рассказывал? — шепчет она мне в самое ухо. — Почему ты в монастыре оказался, а не в колонне с другими заключенными, когда их в каменоломню вели?
— Нет, не говорил. Просто чтоб еще лишней путаницы не выносить. Спасибо, главное размотали. А это уж подробность.
— А как же ты сказал?
— Без памяти был. Это и правда. Контужен.
— А сам мне говорил: с лестницы свалился.
— Верно, с лестницы, да это к делу не относится.
— Так, значит, оно и есть: продала я тебя. Ведь я тогда Медникову все и про монастырь, и про лестницу рассказывала. Теперь опять: будешь объяснять, почему умолчал… Все сначала! О, окаянная, раскисла, разоткровенничалась, нашла дружка… Нет, я сама завтра с самого утра к Аникееву пойду, добьюсь, все расскажу… какого я себе заступника нашла, ловко придумала, а после пускай Медников приходит, тебя опять под подозрение подводит из-за бабы, дуры-кретинки… чтоб у меня тогда язык отсох…
Так полночи она все себя и Медникова проклинала, плакала, прощения просила и меня же ругала и даже за плечи трясла, чтоб я опомнился и понял, до чего нам опять будет плохо, и зря ее не утешал… И как это с ней бывало: на мокрой подушке, стиснув мне шею обеими руками, среди всхлипываний и прерывистого шепота, прижавшись мокрыми губами к моей щеке, она вдруг крепко заснула, не разжимая рук во сне, наверно боялась, вдруг меня Черномор унесет. Потом помню, вдруг я сам просыпаюсь, вижу, она сидит, подогнув коленки, на пятках, и лицо у нее странное, точно невиданный блаженный сон приснился, голые коленки из-под единственной нашей на одну лямочку зацепленной рубашонки далеко высунулись, — ей уже жарко, и лицо горит, и все сияет в ней: лицо, горячая кожа, весело растрепанные, лохматые волосы, — смотрит на меня, ждет, когда я глаза открою.
— Что такое? Случилось что?
— Да. Видение!.. Все я себе вообразила. Шаг за шагом представила: как я к нему утром бегу, вот пришла, сижу и каюсь, рассказываю, а он на меня смотрит, и я на него, смотрю, и мне себя видно, как в зеркале: сидит дура. Настоящая дура беспробудная. С чем Медников к Аникееву пойдет? С досадой, со злостью, под видом деловитого предупреждения? Да вообрази ты только их вдвоем рядом! Тут Медников, и тут, напротив, — Аникеев, молчит и слушает… Да он сам понимает. Это к Аникееву-то? К Копченому-то? Да не пойдет же он! Ничего не будет… Ничего нам не будет!..
Подушка еще от слез не просохла, она после всего отчаяния покачивается, стоя на коленях, и тихонько смеется от радости.
Голос звал его издалека. Настойчиво негромко звал, умолкал и опять возникал и терпеливо, тихонько звал его к себе. Немного погодя ему показалось, что это голос дочери. Несомненно, это был ее голос, только какой-то новый, ритмически-напевный, улыбающийся и теплый. Наконец он и слова стал различать. Нина, наклонившись над ним, спрашивала, прислушивалась и опять начинала:
— …Боль проходит понемногу?.. — Не дождавшись, отвечала сама: — Боль проходит понемногу!.. — Уже уверял, внушал, твердо убеждал ее голос: — Не на век она дана!.. Ты меня слышишь? Не на век она дана! Злую муку и тревогу побеждает тишина!.. Побеждает!.. Победила?
— Тишина… — наконец отозвался Алексейсеич.
Значит, опять у него были всякие беспорядки, полубеспамятство, долгий приступ, после которого он вернулся на свое место, и вот Нина звала и вызвала его совсем. Тишина была в нем и вокруг него, и это было хорошо.
Нина его не торопила, опять напоила прохладным освежающим, вытерла одеколоном «Лаванда» лицо, руки.
До того ожесточенно и сильно терла ваткой шею за ушами, что наконец он тихонько засмеялся: ведь точно так она его «умывала», сидя у него на коленях, когда она была его пятилетней дочкой. Он увидел ее нахмуренное детское лицо с беспощадно и строго стиснутыми в нитку губами, открыл глаза и увидел ее взрослое, получужое, милое лицо. Только губы были плотно сжаты, как тогда. Тугие, свежие, молодые губы, стиснутые по-детски в ниточку.
— Вот так-то лучше… А то лежишь, не отзываешься, а я знаю, что ты тут и слышишь… Я хотела спросить: что Аникеев, правда не подвел?
— Кто?
— Прекрасно знаешь. Ты только не договорил… Аникеев!
Значит, она слушает, как-то по-своему запоминает, складывает, как кусочки мозаики, то, что иногда бессвязно, с пропусками, ночь за ночью слышит во время дежурств у его постели.
— Такие Аникеевы как раз не подводят, — еще вяло, спросонья выговорил Алексейсеич.
— Прекрасный, лимонный Аникеев!.. Привет ему, привет! Да?..
— Привет! — согласился Алексейсеич.
В комнате было полутемно, что-то звенело над крышами за открытым окном, радио и лифты молчали, одиночные машины с жужжанием редко проносились далеко внизу по улице. То, что было множеством неясных ночных шумов, далеких и близких звуков, от долгой привычки казалось ему тишиной.
Боли не было. Он даже не мог бы сейчас вспомнить, каково это бывает, когда болит.
— Ну ладно. А что дальше? Что потом? Что… Ну что? С ней? Я о ней тебя спрашиваю.
— Дальше?.. — видимо с трудом стараясь сосредоточиться, он запнулся в печальной нерешительности и растерянно замолчал, с видимым усилием вглядываясь в даль своей памяти, как будто совсем позабыв ее вопрос или не умея подобрать ответа. — Дальше — как у всех… Разве бывает что-нибудь дальше?.. — он точно спрашивал у кого-то, все продолжая вглядываться в свою дальнюю даль.
— «Как у всех»!.. Ужасно это: «как у всех»… Неправда!.. Не может быть. Ведь это твоя жизнь… живая, и жива в тебе тоска этой потери, она с тобой сегодня, сию минуту, здесь! Я все время следила за тобой, пока ты рассказывал. Может, она единственная в твоей жизни вправду тебя любила, искала, нашла!.. Несчастный ты человек, как она тосковала и рвалась к тебе… И ты все упустил, да? Все свое счастье… Ты!
— Наверное, я… — выговорил он шепотом.
Нина, распалявшаяся все сильней, оборвала, точно наткнулась с разгону на этот тихий, безутешный звук, испуганно заглянула близко в его большое, угрюмое лицо, на котором дрожала кривая гримаса нелегко и неумело удерживаемых слабых слез.
— Ох, прости, я не смею трогать, не буду, грубая идиотка!.. — быстро наклонившись, она ткнулась лбом ему в плечо и так осталась, не поднимая головы, стиснув зубы от стыда. Скоро она почувствовала, что плечо, в которое она упирается, тихонько ее отталкивает. Она выпрямилась.
Лицо Алексейсеича было опять, как всегда, в порядке. Спокойно попросил:
— Ты договаривай. Не обращай внимания.
— Уже лишнего много переговорила.
— Не огорчайся. Это ничего. Совсем ничего. На самом деле все ведь просто. Просыпаешься утром, а к вечеру усталый засыпаешь. Один раз в сутки. И в жизни один раз: проснешься, поживешь и, совсем усталый к вечеру, вспомнишь, чего ты там напутал… или прозевал за день, улыбнешься… навсегда… и засыпаешь к вечеру, к старости… У меня, конечно, коряво получается… Ты спрашивала: откуда? У тебя на верхней полке, не помню какой, том стихов. Все тот же Блок. Потертый корешок, а на оборотной стороне обложки карандашом помечена цифра странички. Мелко помечена.