«А ведь и вправду она, оказывается, очень похудела, — продолжала думать Нина. — И как-то скорбно помолодела. Наверное, все-таки она в глубине души по-своему его любит. Или думает, что любит… Или любила когда-то? — Она попробовала себе снисходительно представить это «когда-то», когда отец с матерью могли любить друг друга, но получалось только что-то очень скучное. — И ничего она о нем не знает, наверное. Даже имени этой девочки Лели не знала. Только притворилась, что слыхала».
Внезапно решившись, быстро спросила:
— Он в Москве на тебе женился?
— Что?.. С чего это ты вдруг заинтересовалась? В Москве. Не в Турции. Он тебе что-нибудь говорил?
— Ничего не говорил. И ты никогда ничего не рассказывала.
— Ты за Олега вышла, мне много рассказывала?
— Я другое дело. Я не придавала этому факту исторического значения. Мы решили — без фаты, без такси с пузыриками и пьянки в ресторане на пятьдесят персон. Вообще не болтать решили… Значит, в Москве? Вас объединила общая любовь к пластмассам? Потому что вы работали в одной системе?
— Глупости болтаешь. Просто я пошла учиться в тот самый техникум, который он когда-то окончил… Да… конечно, из-за него пошла. Что тут особенного?
— Ничего. И зажили благополучно.
— Да. Только довольно долго у нас комнаты не было. Общежития. Потом получили комнату.
— Нормально-понятно. Потом квартиру… А ведь у него, кажется, до тебя была другая жена… тут, в Москве?
— Он что? Сегодня про нее вспоминал? Говорил тебе?
— А ты его все еще ревнуешь? Ты мне никогда не говорила.
— Про что?
— Ни про что. Что было раньше. В те темные доисторические времена, когда меня еще не было на свете.
Мать задумалась, потом губы ее медленно шевельнулись, складываясь в быстро соскользнувшую гримаску, грустную и забавно насмешливую.
«А милая эта у нее улыбка! — нехотя и недоуменно удивилась Нина. — Это странно».
— Были мы с тобой подружки, делились всем друг с другом. Но ты была тогда очень маленькая. А потом ты меня переросла, нам стало поздно разговаривать по душам!..
— А другим подружкам рассказывала? Наверное, нет? Почему?
— Наверное, я не из той породы, что любят душу открывать. Хвастать нечем. Стыдиться нам тоже нечего. И вообще, у кого что болит, тот про то и молчит… это его слова, а не мои.
— Вот как? Его?.. Во всяком случае, вот он о ней и молчит. Ни слова… А ты все-таки его ревнуешь?
— Не знаю, как это ревнуют… Мучилась? Да, мучилась. И боялась… да… И перед ней мне было совестно. Может быть, она была лучше меня. Наверное, была лучше…
— Отчего же он ее бросил?
— Откуда ты взяла? Не бросал он ее. И она не бросала. Жизнь развела… Жизнь.
Они обе одновременно замолчали, прислушиваясь. Алексейсеич прерывисто вздохнул во сне. Странным образом в глубокой дремоте глубоко, прерывисто вздохнул от радости и страха.
Когда к нему в комнату заглянули, он уже ровно и быстро дышал и на щеках горел румянец.
Он не откликнулся на едва расслышанный шепот жены, боясь упустить начавшийся сон.
Через распахнутые двери он все время невнимательно слушал разговор на кухне. Последние слова: «…Женат… жена… Бросил… Развела жизнь» — точно нажали некую давно готовую к действию, только дожидавшуюся своей очереди клавишу.
Теперь ему ничего не мешало, он был на свободе. Он ушел. Он видел… нет, он был там, в том дне.
Он стоял, оглядываясь по сторонам, на гремящем, обдуваемом горячим бензиновым ветром углу улицы, выходившей к набережной Москвы-реки. Глаза слепило от солнечных вспышек, быстро перебегавших с места на место по воде. Стояло лето, жаркое, пахнущее мокрой пылью по следу проехавшей поливочной машины. Душное городское лето. Как будто могло еще раз быть такое лето, какое уже было семь лет назад, когда он прощался, расставаясь с ней всего на один месяц, уезжая на курорт. Суетливо, бодро и празднично прощались, ровно на один месяц, даже на двадцать шесть дней, до какого-то недалекого числа месяца, не подозревая, что пропасть шириной в семь лет, от того дня — до сегодняшнего, расколет их жизнь. Что следующий и последний день встречи будет сегодняшний, когда они, уже не спеша, заранее, задолго условившись по телефону, сами выберут и назначат час и место тут, около Крымского моста, — встретиться на углу, среди толпы, на шумном перекрестке.
Вот он и стоял, поворачивая голову вправо и влево, не зная даже, с какой стороны ждать ее появления; он ведь не знал, куда она ездит теперь на работу, на какой остановке метро выходит.
Гремели раскаленные трамваи. Только что политый горячий асфальт, просыхая, влажно пахнул слабым отголоском деревенской дождевой прохлады, пыльным проселком. Непрерывно текла толпа по залитому солнцем тротуару, как семь лет, как семнадцать лет назад. Потом вдруг она выделилась из беспорядочных людских потоков, текущих в обе стороны навстречу друг другу. Не то чтобы он увидел или узнал ее, нет, просто он понял: вот идет она.
Она выглядела совсем не так, как он себе представлял. Да пожалуй, он не мог бы сказать, какой он ее себе представлял, но как будто десять тысяч опознающих, контрольных локаторов, без его ведома работавших в нем, мгновенно сработали без колебания и выдали ответ: «Да, она, да, да, она».
Наверное, так же было и у нее, она подошла к нему, как будто глядя в сторону, они даже не поздоровались, от волнения слова произнести не могли, и молча пошли рядом, не касаясь, не глядя друг на друга, быстро шли рядом, вдоль парапета набережной, потом свернули на мост и перешли на другую, зеленеющую деревьями сторону реки.
— Конечно, не надо было… Так и знала… Лучше совсем не надо, — прерывистым шепотом, торопливо оправдываясь, проговорила она, все больше отворачивая лицо.
Несколько раз коротко вздохнула с досадой, стараясь взять себя в руки.
Встряхнулась, подняла голову и пошла медленнее, — оказывается, до этого они чуть не бежали. Попробовала заговорить собранно, твердо и ровно, но только что-то невнятное выговорила, голос сорвался, пропал, она с отчаянием, без голоса, одним дыханием проговорила: «Нет, это невозможно… невыносимо!..» — и опять пошла очень быстро, он едва поспевал за ней, ничего не спрашивал, молчал, потому что и сам думал: да, оказывается, правда, невыносимо.
Она шла нагнув голову, пряча от людей лицо, залитое горькими слезами.
Да, невозможно, невыносимо это вытерпеть, думал он. Одно дело умереть. Другое дело — вот так идти за собственными похоронами и знать, что хоронишь…
У них под ногами уже хрустел гравий широкой и голой входной аллеи Парка культуры, где вместо деревьев тянулся длинный ряд фонарных столбов и не было никакого укрытия от глаз встречных гуляющих, любопытно старавшихся разглядеть, с чего это не переставая плачет, напрасно отворачивая от всех лицо, эта маленькая женщина, которую спутник ее время от времени, осторожно направляя, берет под руку, чтоб не дать наткнуться на скамейку.
Она не переставала тихонько беззвучно плакать, прислонившись, уткнувшись лбом в дощатую стенку будочки кассы, пока он покупал там билеты, плакала и потом, когда они уселись рядом в люльку гигантского вращающегося колеса, дождались, пока оно наконец тронется, и потом, когда их уже подняло в воздух и кроны деревьев оказались далеко внизу под их ногами, и с каждым оборотом то открывалась, то пропадала и опять появлялась река.
Тут плакать можно было не удерживаясь, сколько душе угодно, и она мало-помалу успокоилась. Раз за разом они плавно взлетали и возвращались на землю, и опять их несло ввысь, и именно тут, на самом взлете, он вдруг увидел ее такой, какой она была в ту первую минуту, когда вышла и направилась к нему из толпы, платье на ней было знакомое, известное ему платье, участвовавшее в их прежней общей жизни, веселенькое, хотя и постаревшее немножко, но все-таки «свое», «ее», когда-то их общее. Не очень-то много, наверное, у нее было новых платьев в эти годы, сразу после войны. Да и до войны тоже… Значит, и теперь нет лучшего, чем это из зелененькой рогожки с белыми пикейными манжетками и отложным воротничком.
Он взял осторожно ее руку. Высунувшуюся из рубчатой манжетки ее маленькую, мальчишески загорелую и худую руку, низко нагнувшись, поцеловал около потертого узенького ремешка ручных часиков, тоже своих добрых знакомых, и сердце ему сжало нахлынувшее чувство братства их прошлой бедности, скудной общей жизни.
Когда он выпустил руку, она поднесла ее к самым глазам и внимательно посмотрела на то место, куда он поцеловал.
— Нет, — сказала она. — Ты сам понимаешь, ничего у нас не получится… — голос звучал, после выплаканных слез, примиренно. Странно, точно утешая, с усталой нежностью уговаривая примириться с безнадежностью, успокоить кого-то, кажется себя. — Ничего не вернешь, не получится у нас, ничего нельзя сделать. Ты ведь хотел сейчас поцеловать мою руку?.. Вчера поцеловать? Все равно что поцеловать человека семь лет тому назад… Нам не вернуться туда, дороги нет…