Между тем Хрустков лежал без сознания, а у Дымченко распухли прожженные ноги. Итти они не могли.
Ночью колхозники доставили всех троих на подводе в ближайшую часть Красной Армии.
На этом глава о горении Дымченко могла бы закончиться, но она продолжалась…
Горение, теперь уже не физическое, а душевное, еще продолжалось, все более озаряя капитана той настоящей славой, которой удивляешься, видя ее воочию. Мы глядели на Дымченко с недоверчивым уважением. Точно ли увалень этот воинственный, по крови украинец, по месту жизни — горец из станицы Дундуковской, что в Адыгее, на юге Краснодарского края? Точно ли неисправимо штатский он, каким рисуется многим товарищам? Или мешковатость его — от избытка сил; оттого, что вся эта война нисколько не тяжела ему? Может быть, дать ему больше простора и вместе с ним больше ответственности — и перестанет шутить чрезмерно и превратится в того, кем должен быть? Или больше не надо ему ничего, кроме того, что есть в нем, и пусть остается он любимцем молодых летчиков, такой, как есть, — с грыжей, полученной из-за радиста, которого пятеро суток нес он на себе по лесу, дядьковатый, простой, смешливый и удивительный во всех своих маленьких недостатках?
Кто скажет, из каких черт и достоинств слагается хороший командир! Впрочем, сколько б их ни было, но горение, воспламененность, азарт, вдохновение, неиссякаемый жар души всегда будет важнейшей чертой из всех остальных.
…Из клиники на Большой Калужской Дымченко отправили в Новосибирск, дав на дорогу бутылку с мазью, которая быстро затягивала его раны.
— А чи не все одно, где мне мазаться? — хитро поинтересовался Дымченко. — Чи она тилько в одном городе помогает? — И тотчас же решил ни в какой Новосибирск не ехать, а вернуться в свой полк и там домазываться в полное свое удовольствие.
Первый шаг удалось сделать в Шуе. Сошел он с санитарного поезда с растопыренными забинтованными руками. Какой-то танкист набросил на него одеяло. У вокзала стоял санитарный автобус. Капитан сел в него и сказал коротко:
— Я летчик. Горел, брат. Вези в госпиталь. Рано я вышел, — и потерял последние силы.
Отлежавшись в Шуе, хотел было возвращаться в полк, но пришлось потерпеть до Горького, где опять стали пугать Новосибирском, и осложнениями, и тем, что он вообще без всяких документов.
Но огонь, опалив лицо и руки его, зажег другое пламя, и это второе было сильнее, — оно звало к товарищам, рождало боль за беды родины, за свое вынужденное бездействие.
В Горьком он снова покинул госпиталь, зашел в первый попавшийся штаб воинской части, прочел на дверях надпись «генерал Н.» и постучался к нему, холодея от смелости. («Воевать не боялся, так генерала, авось, не испугаюсь».) Генерал оказался замечательный.
— Такого, как ты, не удержишь, — сказал он. — Все равно ведь убежишь.
— Все равно, — сказал Дымченко.
— Я б тоже так сделал, — сказал генерал. — Чем бегать из госпиталя в госпиталь, поезжай лучше в полк. — И помог Дымченко вернуться к своим.
…Дежурный сообщил, что девятка идет на аэродром.
Прищурясь, Дымченко шарил глазами по горизонту.
— Вот она!
Над лесом показывается машина командира полка, майора Гаврилова. Она садится сдержанно-элегантно, сухо и точно.
— Воюет, матушка! А как ее телом своим тушил! Ого! — и спешит поближе к садящимся товарищам, чтобы быстрым взглядом окинуть машины и сразу же узнать, целы ль, побиты ль они.
— Положено до трех раз смерть испытывать. Я эту норму прошел. Так что теперь уж убить не убьют, а попугать могут.
И так ему, видимо, самому смешно при мысли, что его можно чем-нибудь напугать, что он еще раз с озорным удовольствием повторяет:
— А напугать могут!..
Связные и дежурные, благоговейно слушавшие капитана, тоже смеются. Им-то уж ясно, что это острота, за которой нет ничего, кроме нарочито-смешного.
1942
Истребители танков съехались на совещание по обмену опытом. В частях делегатов отбирали довольно строго, да и не пошлешь же всех сразу, так что к месту сбора прибыло их немного, всего девяносто девять человек.
Были среди них бронебойщики-артиллеристы, гранатометчики, пехотинцы, минометчики. Были тут люди, сражавшиеся с первого дня войны, пережившие и радости боевых успехов и горечь неудач, встречавшие немецкие танки на Львовщине и у Белостока, под Ригой и возле Минска, но были и такие, что впервые увидели танки врага недели две назад. Опыт войны объединил их всех. Истребление танков стало их основной военной профессией. Теперь они сошлись потолковать по душам, чтобы обменяться сноровкой, секретами, приемами хитрости. Слово взял артиллерист, сержант Клейников.
— Моя батарея, — начал он, волнуясь, — подбила десять немецких танков и две бронемашины. В первом бою я работал наводчиком и уничтожил пять танков. Вот как это произошло. Танки шли прямо на нас. Командир батареи приказывает подпустить их как можно ближе. Так. Ну, идут они, значит, во всю силу, идут, проклятые, аж дышать трудно. А мы незамаскированные сидим, как тушканчики серед степи.
Делегаты сочувственно рассмеялись. У каждого был свой первый бой, примерно такой же, как у Клейникова, когда никто не окапывался, — казалось, что не успеть этого, и никто не маскировался; казалось, противник видит на три аршина сквозь землю, а все стояли и ждали своей судьбы, покорные случаю.
— Я все думаю, — продолжал Клейников, — как бы нам не опоздать — как бы не упустить момент, а такая охота мне выстрелить, едва сдерживаю себя. Ну, тут как раз и команда. Гляжу, после моего выстрела их головной танк сразу чего-то остановился. Я аж растерялся.
Делегаты зашумели, закашляли. По своему опыту каждый из них знал чудовищное нервное напряжение первого поединка с танком и теперь как бы заново переживал его. Но сейчас те настроения казались немножко смешными и немножко наивными, как давние переживания юности.
— Танк остановился и, понимаете, задымил. Вижу, горит. Ах ты, шут его, прямо не верю — я или не я. Ну, тут гадать было некогда, я второй выстрел дал — и второй танк остановился, как приклеенный. Третий выстрел — и третий танк стоп! В общем пять танков, которые шли на мое орудие, остановились и дымят, как самовары. Смотрю я на них, сердце колотится, а как я их подбил, верьте слову, не помню. И никто толком не помнит, как и что, почему, — будто все само собой сделалось. Ну, а второй бой я уже подробно запомнил. Здорово замаскировалась батарея. Я тоже принял свои меры: наметил заранее ориентиры, всю площадь вокруг промерил, вешки выставил, сижу, готов к бою. Танки появились, а у меня все начеку. В этом бою я командовал орудием и приказ даю — подпустить как можно ближе — ну, метров на четыреста так, на триста. Я жду. Они валят, а я жду. Ребята мои говорят: «Ишь, немец-то до чего лихой!» А я говорю: «Чего же лихой, когда он дурак: он же не из храбрости лезет, а потому, что не видит нас. Видел бы — скорость сбавил». Тут соседняя батарея возьми да обнаружь себя. Новенькая она, что ли, была, или духу у них там не хватило, но только открыли они огонь безо времени. Это факт. А немцы сразу по ней ударили. И подавили. А я сижу, притаился. Вот подкатили гости на четыреста метров — ка-ак дал я! — Клейников улыбнулся и подмигнул собранию. — В один момент тяжелый танк и два броневика на боевой счет орудия записал. А в третий раз, — скороговоркой добавил он, как нечто уже маловажное, — бил их старшина на батарее и поджег четыре штуки. Ну, это уж так, налегке, безо всякого. Так вот итоги теперь. В чем мой секрет? Три условия я считаю: наиважнейшее — это боевая готовность расчета, подготовка прицельной линии — два, вера в победу — три.
— Вера в свое оружие! — сказал зашедший на совещание к бронебойщикам генерал-майор Коротеев. — Верно?
— Точно, товарищ генерал-майор.
— Без веры в свое оружие не может быть веры в победу. Так?
— Точно.
— Это четвертое условие. Или даже, скажу, с него надо начать.
— От гвардии бронебойщиков я вполне к этому условию присоединяюсь, — сказал сержант Марков. — Если в оружие веры нет, так лучше и в бой не соваться. У меня в первом бою с танками так случилось. Идет тройка тяжелых. Приблизились они на шестьсот метров, а мне со страху кажется, что до меня не более двухсот и сейчас давить начнут. Нервы открылись во-всю. Второй номер шепчет: «Бей, бей, не успеешь!» Ну, вдарил я — вижу, пуля отлетает от брони; далека дистанция. Хорошо, что немцы меня не заметили, а то уж лежал бы я под красной пирамидкой. Теперь я сразу стал ученый, в один момент. Нервы свое, а я свое. Я ж вижу, пуля не взяла — значит, далеко. Подпускаю всю тройку на сто пятьдесят и в головной танк два выстрела, один за другим. Он сразу дымком затянулся, а его ведомые чик-чик — и назад, за бугорок. Через некоторое время появляются опять, ведут огонь во-всю, а я уже на новой позиции и совершенно сижу некасаем. Только было пристроился ударить, да соседний расчет опередил. Поджег головную, а остальные откатились. Я тогда себе такой вывод сделал: чем ближе подпустил, тем вернее уничтожишь. А чтобы в расстояниях не путаться, я вокруг своей огневой позиции все примерю: вешки понатыкаю на пятьсот, на триста, на сто пятьдесят, огневых позиций я готовлю две-три, отрываю их по всем правилам, без дураков; иной раз между позициями и ход сообщения сделаю — маневрировать легче. С одной позиции больше четырех выстрелов не даю.