Да и зрительно, согласитесь, будете ли вы смотреть на большую реку с самолета, или с берега, или с теплохода, никогда, ясно, не минуете ее, что бы там вокруг вас ни интересовало. Но море — оно и есть море, или плес, а река — она посередь земли как украшение, как живое зеркало природы, вбирающая все вокруг, и на тот же берег захочется посмотреть именно потому, что есть река.
А для Шохова река была еще частью его дела. Другой разговор, считает ли он, что это дело не нарушает гармонии реки и того, что ее окружает. Вот и сейчас, насладившись легким свободным ощущением большой воды, особенно прекрасной в сумерках, ртутно мерцающей, Шохов подумал о своей работе. Где-то здесь, в пределах видимости, предстоит ему строить свой водозабор, сооружение, которое напоит водой будущий город.
Вглядевшись попристальней, он мог бы точно угадать место, где все это станет. Но не тот был настрой, не те мысли. Не хотелось ничего высчитывать, прикидывать, соображать. Хотелось ощущать себя бездумным, стихийно вольным и ужасно удачливым. Потому и поле выбрал, и к реке пришел, хоть никто не показывал, где она. Сам догадался. Уже заранее любя, он не мог отказать себе в счастливом, почти пьяном порыве к тому, к чему стремился. Вот и пойми тут русского человека! Да он сам себя не понимает, вот что можно сказать твердо.
Ему бы после такого дня в ресторан закатиться, бабу найти, напиться бы с такими же дружками, как он, и все про себя и про них обсудить и выяснить до конца жизни, прошлое излить, выплакаться, выказать себя таким, каким сроду не бывал, но ведь никому и не нужна правда, все, все питаются легендами, и они устраивают, вот что правда, то правда. А потом прикинуть здешние возможности, обругать кого-то, кто опять бардак развел на новом месте (как же в России без бардака!), но что-то похвалить, потому что без этого тоже невозможно, ведь придется жить, и как же жить, если все не по нраву. И тут, валом, перебивая друг друга, про зарплату, про машины, про планы, про жену, детишек, про жилье и уже про невесть что, произносимое за второй или третьей бутылкой.
Не для чего ходить в поле и на реку. А если Шохов пошел, то не зря пошел, а по дальнему скрытому замыслу, которого пока и сам не знал, а знала одна судьба его, которой он доверял — и, видать, не напрасно.
Возвращаясь в город, Шохов взял правей и забрался на долгий холм, одной своей оконечностью спускавшийся к реке, а другой теряющийся в сумерках. Под холмом, невидимый, но угадываемый по мелким зарослям ивняка, протекал ручей, а за ручьем, в серой и стертой дали звездочкой пятой категории, как говорят астрономы, то есть едва-едва различимой, светился огонек.
Шохов пристально, до рези в глазах всматривался в этот загадочный свет, и поняв, что это то, что ему сейчас необходимо больше жизни, слишком торопливо и нерасчетливо пошел, почти побежал вниз, в сырой овраг, проваливаясь в кочкарник и обламывая по пути кусты. Он шел, оскальзываясь, спотыкаясь, тяжело дыша, и, наверное, встреть его кто-нибудь из людей, принял бы за пьяного, сбившегося с дороги. Но он и был как пьяный, и только про себя держал одно: не сбиться, не потерять крохотный свет, то пропадающий за ветками, то возникающий вновь.
Через полчаса, не меньше, хоть времени не считал и не чувствовал, встал он у необычной избушки, единственной здесь, на склоне оврага. Как в гипнозе, смотрел, не шевелясь, на маленькое окошечко в глухой теперь темноте, которое светилось вовсе неярко, но глаз нельзя было отвести от этого завораживающего света.
Темными зимними вечерами потом, когда все сошлось у них, сблизилось и души и мысли нараспашку, вспоминали Шохов и Петруха эту первую встречу в избушке.
Шохов тогда через двери из тесных сенцев услышал, как кричал в избе на всю силу магнитофон какую-то залихватскую песню.
Приглашен был к тетушке я на день рождения,
Собрались мы с женушкой в это воскресение.
Тетушка, как правило, каждый год рождается,
Вся родня у тетушки выпить собирается...
И протяжно, чуть крикливо:
Улица, улица, улица широкая,
До чего ты, улица, стала кривобокая!
И опять понеслось наяривать, громко и бойко:
Было там у тетушки всяко угощение,
Вареное, пареное, разное копчение,
Яйца со сметаною, пироги с сардиною,
А свинья зажаренная прямо с апельсинами...
Шохов постучал раз и другой, но магнитофон надрывался, и никто не мог расслышать его стука. Тогда он потянул дверь, и она открылась. Перед ним предстала изба с печкой, с койкой в левом углу и небольшим столиком между крохотных двух окошек. Над ним висела на длинном проводе автомобильная лампочка. За столиком сидел мужчина в ватнике, в толстых деревенских валенках, у которых срезали по щиколотку голенища, он смотрел прямо на Шохова, но ничего не произносил и, более того, вовсе не умерял крика магнитофона. Ему нравилось, наверное, нравилось, как тот надрываясь, орет.
Сначала шли рюмочки, а потом стаканчики,
А потом в глазах моих заиграли зайчики,
Обнял я жену свою за широку талию,
А потом ее родню — тетушку Наталию...
— Можно зайти? — крикнул тогда Шохов, пытаясь попасть в паузу между куплетами.— Мо-о-жно... зай-ти-и?
Человек, не удивившись и опять же не убавив звука, кивнул и показал рукой на единственный в доме табурет. Стало понятно: он развлекался и это развлечение никак не хотел прекращать из-за незваного гостя. Пришел — так сиди и слушай. Потом будем говорить. Но Шохов еще и так понял хозяина: если пришел, значит, я тебе нужен, а раз нужен, можешь подождать. И вот что странно: все что угодно мог предполагать Шохов, входя в этот дом,— мы теперь понимаем, что Шохов как бы интуитивно искал его, зная от миленькой секретарши, что дом где-то в предместье города, а увидя огонь, сразу понял его источник,— но вот что было неожиданностью тут, в одиноком и как бы забытом месте,— ему не обрадовались, так же, как и не испугались. Здесь жили сами по себе, а он со своим визитом не воспринимался никак.
А как тятька драться стал, замахнулся скалкою,
А потом не помню кто — мне заехал палкою,
Тут все закружилося, тут все завертелося,
А потом не помню я, что со мной случилося...
Улица, улица, улица широкая,
До чего ты, улица, стала кривобо-ка-я!
Шохов со своего места, от печки, осмотрел небогатое жилище: изба была старая, видно купленная на вывоз. Бревна были плохо ошкурены и почернели от времени. Вместо пакли в стене торчал мох. Кровать была железная, общежитейская, под койкой чемодан. На окошках красные ситцевые занавески на капроновом шнуре. Вдоль стены лавка, тоже, видать, старая, широкая и удобная, с брошенным на нее овчинным полушубком. На полу, там и сям, какие-то детали, коробки, инструменты в виде плоскогубцев и массы отверток. То же и на столе. По правую руку от хозяина лежал паяльник, еще не остывший, от него тянулся к потолку синий завиток дыма.
В красному углу, там, где вешалась прежде икона (от нее еще осталась полочка), была приколота картинка с двумя пестрыми клоунами.
Магнитофон продолжал играть, а песне, какой-то шальной и широкой, но в чем-то уже и приятной, особенно в своем припеве про улицу, казалось, не будет конца.
Утром встал я раньше всех, морда вся помятая,
Фонари под глазьями, рыло стало страшное,
Весь пиджак изорватый, на нем жир от курицы,
Один сапог на столе, а другой на у-у-лице!
Хозяин хихикнул над заключительным куплетом и щелкнул переключателем. Прокрутил кассету в ту и другую сторону, внимательно следя за ней, ткнул отверткой, снова прокрутил и теперь повернулся к Шохову, поразив его сразу огромными серыми глазищами с таким детским незащищенным выражением, что стало понятно: он и песню слушал по-детски и не мог потому ее и прервать, что был увлечен.
— Зашел посмотреть,— сказал Шохов, теряясь под этим взглядом и не зная уже, как объяснить свой вечерний визит сюда, в избушку.
— Чего смотреть-то? — спросил хозяин неожиданно низким голосом, и Шохов сообразил теперь, что и голос на магнитофоне был его собственный, значит, он и развлекался тем, что записывал себя, а потом слушал. Занятно!
— Как живете? — спросил Шохов.— Как устроились и... вообще.
— Вы что, из жэка, что ли? — с любопытством, но вовсе без какого-либо заискивания произнес хозяин.
— Нет, нет! Я сам по себе, вчера прибыл.
— Откуда?
— Отовсюду. Надо тормознуться, то есть, говоря флотским языком, закинуть якоря до пенсии. Хочу свои двести получать. А когда ездишь, все теряешь.