А мы нестройно, но с воодушевлением подхватывали:
Э-ай… пей, гуляй, красные гуляют…
И опять Федя заливался, качал головой и жмурил влажные глаза:
Им товарищ – острый нож,
Шашка-лиходейка…
А мы с хвастливым, бесшабашным молодечеством вторили речитативом!
И разом дружно:
И-эх! Пра-ап-падем мы ни за грош…
Жизнь наша ко-пей-ка-а-а-а-а!
Напоследок Федя взял такую высокую ноту, что перекрыл и наши голоса и свой баян, опустил голову, раздумывая над чем-то, потом тряхнул кудрями так яростно, точно его укусила в шею пчела, и, стукнув кулаком по столу, потянулся опять к чашке.
Уезжали мы уже поздно вечером. Долго не мог я попасть ногой в стремя, а когда взобрался на коня, то показалось мне, что сижу не в седле, а на качелях. Голову мутило и кружило. Накрапывал мелкий дождь, кони слушались плохо, ряды путались и задние наезжали на передних. Долго шатало меня по седлу, и наконец я приник к гриве коня, как неживой.
Утром болела голова. Вышел на двор. Было противно на самого себя за вчерашнее. В торбе у моего коня овса не было. Вернувшись вчера, я рассыпал овес спьяна в грязь. Зато у Федькиного жеребца в кормушке было навалено доверху. Я взял ведерко и отсыпал немного своему коню. В сенях встретил двоих разведчиков; оба злые, глаза мутные, посоловелые.
«Неужели же и у меня такое лицо?» – испугался я и пошел умываться. Мылся долго. Потом вышел на улицу. За ночь ударили заморозки, и на затвердевшую глину развороченной дороги западали редкие крупинки первого снега. Нагнал меня сзади Федя Сырцов и заорал:
– Ты что, сукин кот, из моей кормушки своему жеребцу отсыпал? Я тебе за этакие дела по морде бить буду!
– Сдачи получишь, – огрызнулся я. – Что твоему коню – лопнуть, что ли? Ты зачем себе лишний четверик при дележке забрал?
– Не твое дело, – брызгаясь слюной и ругаясь, подскочил ко мне Федя, размахивая плетью.
– Убери плеть, Федька! – взбеленившись, заорал я, зная его самодурские замашки. – Ей-богу, если хоть чуть заденешь, я тебе плашмя клинком по башке заеду!
– А, ты вот как!
Тут Федька разъярился вконец, и уж не знаю, чем бы кончился наш разговор, если бы не появился из-за угла Шебалов.
Шебалова Федя не любил и побаивался, а потому со злостью жиганул плетью по спине вертевшуюся под ногами собачонку и, погрозив мне кулаком, ушел.
– Поди сюда, – сказал мне Шебалов.
Я подошел.
– Что вы с Федькой то в обнимку ходите, то собачитесь? Зайдем-ка ко мне в хату.
Притворив за собой дверь, Шебалов сел и спросил:
– На Выселках и ты с Федькой был?
– Был, – ответил я и смутился.
– Не ври! Никто из вас там не был. Где прошатались это время?
– На Выселках, – упрямо повторил я, не сознаваясь.
Хоть я и был зол на Федьку, но не хотел его подводить.
– Ну ладно, – после некоторого раздумья сказал Шебалов и вздохнул. – Это хорошо, что на Выселках, а я, знаешь, засомневался что-то, Федьку не стал и спрашивать: он соврет – недорого возьмет. Байбаки его тоже как на подбор – скаженные. Мне со второго полка звонили. Ругаются. «Мы, говорят, послали телефонистов в Выселки, поверили вам, а их оттуда как жахнули!» Я отвечаю им: «Значит, уже опосля белые пришли», а сам думаю: «Пес этого Федьку знает, вернулся он что-то поздно, и вроде как водкой от него несет».
Тут Шебалов замолчал, подошел к окну, за которым белой россыпью отсеивался первый неустойчивый снежок, прислонился лбом к запотевшему стеклу и так простоял молча несколько минут.
– Беда мне прямо с этими разведчиками, – сказал он, оборачиваясь. – Слов нету, храбрые ребята, а непутевые! И Федька этот тоже – никакой в нем дисциплины. Выгнал бы – да заменить некем.
Шебалов посмотрел на меня дружелюбно; белесоватые насупившиеся брови его разошлись, и от серых, всегда прищуренных для строгости глаз, точно кругами, как после камня, брошенного в воду, расплылась по морщинкам необычная для него смущенная улыбка, и он сказал искренне:
– Знаешь, ведь беда как трудно отрядом командовать! Это не то что сапоги тачать. Сижу вот целыми ночами… к карте привыкаю. Иной раз в глазах зарябит даже. Образования нет ни простого, ни военного, а белые упорные. Хорошо ихним капитанам, когда они ученые и сроду на военном деле сидят, а я ведь приказ даже по складам читаю. А тут еще ребята у нас такие. У тех дисциплина. Сказано – сделано! А у нас не привыкли еще, за всем самому надо глядеть, все самому проверять. В других частях хоть комиссары есть, а я просил-просил – нету, отвечают: «Ты пока и так обойдешься, ты и сам коммунист». А какой же я коммунист?.. – Тут Шебалов запнулся. – То есть, конечно, коммунист, но ведь образования никакого.
В дверь ввалились грузный Сухарев и чех Галда.
– Я сольдат в расфетку даль, я сольдат… к пулеметшик даль… Я сольдат… на кухонь, а он нишего не даль, – возмущенно говорил крючконосый Галда, показывая пальцем на красного злого Сухарева.
– Он на кухню дал, – кричал Сухарев, – картошку чистить, а я ночную заставу только к полудню снял! Он к пулеметчикам дал, а у меня из второго взвода с утра ребята мост артиллеристам чинить помогали. Нет, как ты хочешь, Шебалов. Пусть он людей для связи дает, а я не дам!
Сжались белесоватые брови, сощурились дымчатые глаза, и не осталось и следа смущенной, добродушной улыбки на сером, обветренном лице Шебалова.
– Сухарев, – строго сказал он, опираясь на свой палаш и оглушительно звякнув своими рыцарскими шпорами, – ты не дури! У тебя одну ночь не поспали, ты и разохался. Ты ж знаешь, что я нарочно Галде передохнуть даю, что ему особая задача будет. Он ночью на Новоселово пойдет.
Тут Сухарев разразился тремя очередями бесприцельной брани; крючконосый Галда, путая русские слова с чешскими, замахал руками, а я вышел.
Мне было стыдно за то, что я соврал Шебалову. «Шебалов, – думал я, – командир. Он не спит ночами, ему трудно. А мы… мы вон как относимся к своему делу. Зачем я соврал ему, что наша разведка была в Выселках? Вот и телефонистов из соседнего полка подвели. Хорошо еще, что никого не убило. А ведь это уж нечестно, нечестно перед революцией и перед товарищами».
Пробовал было я оправдаться перед собой тем, что Федя – начальник и это он приказал переменить маршрут, но тотчас же поймал себя на этом и обозлился: «А водку пить тоже начальник приказал? А старшего командира обманывать тоже начальник заставил?»
Из окна высунулась растрепанная Федина голова, и он крикнул негромко:
– Бориска!
Я сделал вид, что не слышал.
– Борька! – примирительно повторил Федя. – Брось кобениться. Иди оладьи есть. Иди… У меня до тебя дело… Жри! – как ни в чем не бывало сказал Федя, подвигая ко мне сковородку, и с беспокойством заглянул мне в лицо. – Тебя зачем Шебалов звал?
– Про Выселки спрашивал, – прямо отрезал я. – Не были вы, говорит, там вовсе!
– Ну, а ты?
Тут Федя заерзал так, точно его вместе с оладьями посадили на горячую сковороду.
– Что я? Надо было сознаться. Тебя только, дурака, пожалел.
– Но-но… ты не очень-то, – заносчиво завел было Федя, но, вспомнив, что он еще не все выпытал у меня, подвинулся и спросил с тревожным любопытством: – А еще что он говорил?
– Еще говорил, что трусы вы и шкурники, – нагло уставившись на Федю, соврал я. – «Побоялись, говорит, на Выселки сунуться да отсиделись где-то в логу. Я, говорит, давно замечаю, что у разведчиков слабить стало».
– Врешь! – разозлился Федя. – Он этого не говорил.
– Поди спроси, – злорадно продолжал я. – «Лучше, говорит, вперед пехоту на такие дела посылать, а то разведчики только и горазды, что погреба со сметаной разведывать».
– Вре-ешь! – совсем взбеленился Федя. – Он, должно быть, сказал: «Байбаки, от рук отбились, порядку ни черта не признают», а про то, что разведчикам слабо стало, он ничего не говорил.
– Ну и не говорил, – согласился я, довольный тем, что довел Федьку до бешенства. – Хоть и не говорил, а хорошо, что ли, на самом деле? Товарищи надеются на нас, а мы вон что. Соседний полк из-за тебя в обман ввели. Как на нас теперь другие смотреть будут? «Шкурники, скажут, и нет им никакой веры. Сообщили, что нет на Выселках белых, а телефонисты пошли провод разматывать – их оттуда и стеганули».
– Кто стеганул? – удивился Федя.
– Кто? Известно, белые.
Федя смутился. Он ничего еще не знал про телефонистов, попавших из-за него в беду, и, очевидно, это больно задело его. Он молча ушел в соседнюю комнату. И по тому, что Федя, сняв свой хриплый баян, заиграл печальный вальс «На сопках Маньчжурии», я понял, что у Феди дурное настроение.