За мостом через Кулим Сергей попросил шофера высадить его и пошел пешком. По скользкой тропинке, заплесканной водой, поднялся на горушку и увидел в окнах Клавиного дома огонек. У ворот остановился, сознавая, что лицо у него горит и совершенно глупо от счастья.
С лугов из-за Кулима напористый шел ветерок. Сергей повернулся навстречу ему и постоял, совсем ни о чем не думая, пока не остыли щеки и не защипало верхушки ушей.
Он постучал в дверь сенок раз, другой и третий, громче — никто ему не отозвался, хотя не слышать в доме не могли. Подождал в тревожном недоумении и вдруг увидел, что в окне, выходящем во двор, погас свет. Сергей, озлившись, что никто не выходит, крепко ударил ногой в дверь — хилые доски задребезжали, в сенях с грохотом упало и покатилось ведро, и только тогда из сенок раздался голое Клавы:
— Я не открою, Сережа. Да, не открою — и все.
— Клашенька, я хочу рассказать… Открой же. Открой.
Он сознавал, что Клава стоит в сенях в одном платье и колеблется, впустить его или не впустить, и сказал очень громко и строго:
— Отвори же. Ты только послушай, я теперь…
В сенках хлопнула дверь, и опять занемела глухая тишина. Сергей еще стоял на крыльце, не верил этой тишине, потому что была она слишком неожиданной и неумолимо чужой.
Большая, гордая радость, с которой он шел сюда, разом померкла перед оскорбительным чувством отверженности. «И опять потянутся сплетни, как горклый дым от свалки, — думал он. — Ах, и змея же ты, Клавка. Ну погоди. Погоди».
Предвесенней зернисто-шершавой и хрусткой корочкой схватились снега. Обманчивы они в эту пору, предательски коварны. Даже опытный зверь и тот неуверенно чувствует себя в них: сдержит его наст или с тонким звоном проломится под всеми четырьмя лапами? Маленького лупоглазого зайчишку каким-то чудом выбросило на такой снег, он прыгнул и провалился, больно оцарапав об острые закройки наста передние лапки. Полежал немного, спрятав уши на спине, и откатился кубарем под осиновый валежник. Тут снег помягче и дразняще пахнет вкусной горечью коры. Принюхался и начал зубрить чуточку отмякшую осиновую ветку. Обо всем забыл. Да, собственно, и вспоминать-то было нечего: много ли видел он на своем пятидневном веку… Вдруг что-то упало на зайчонка — он слабо вскрикнул и распустился, как тряпочка, в зубах лисицы.
Потом лисица тащила зайчонка по голым кустам тальника, а над нею кружилась ворона и бросала сверху редкие скребущие крики. Сквозь землю бы провалилась лиса от этих недобрых криков. Пришлось околесить до ельника и укрыться в нем. Когда разорвала зайчонка, он был еще тепленький. Не выпуская добычи из зубов, лисица хищно оглядывалась и жрала. На снег упало несколько бисеринок крови и немного пушистой шерстки. Она заботливо подобрала все это красным острым язычком и, сладко облизываясь, долго, обнюхивала снег под елками. Невыносимо противно пахло смолой. Уходить не хотелось со злачного места, но набрякшие от молока соски напоминали ей о лисятах. Оступаясь, она подошла к кромке ельника, настороженно прилегла. И только хотела перемахнуть полянку, как услышала какой-то подозрительный шум, будто на той стороне поляны, за малинником, скрипели тяжелые дровни. Лисица не двинулась с места. Зеленые без блеска глаза ее по-хищному не мигали. Звук приближался, становился все ясней, но зверь вдруг поднялся и пошел на него: бояться было нечего. Это просто ветер гнал по шершавому насту жухлый листок и шебаршил им. Лисица сразу не поверила в опасность звука, но осторожность никогда не оставляла ее.
К своей норе она не шла, а медленно ползла на брюхе, боясь оставить на снежной корке пролом. Такой след не заметешь.
Нора у ней под корнями березы, в самом лесном захолустье, и приходит она к ней всякий раз с новой стороны. Все тихо, спокойно. Но лиса вдруг повела носом и замерла, только сыроватые черные ноздри ее тревожно вздрагивали. Полежав, двинулась вперед и опять замерла. Нет, она не ошиблась, кто-то был у ее логова. Лисица остаток дня и всю ночь ходила около своей норы, нюхала воздух и беззвучно скулила от боли в сосках и еще от чего-то горестного. И только утром, в призрачном мраке рассвета, решилась подойти поближе. Снег возле родной березы был весь истоптан, а нора под корнями разворочена. Лисица обнюхала выброшенный на снег мох, обнюхала следы и жалобно тявкнула. Закружилась, заметалась в отчаянии и снова тявкнула, уж совсем слезно. Потом она весь день металась по лесу, пока не занесло ее на большую дорогу.
Максим Сергеевич Трошин и Карп Павлович Тяпочкин на колхозном «газике» ехали в Окладин. Председатель спешил на заседание бюро райкома, а бригадир колхозных строителей как-то пронюхал, что в райпотребсоюзе появилось кровельное железо, скобы и гвозди ходовых размеров, надеялся первым нагрянуть в склад.
Дорога обледенела и сплошь затянулась полоями. Колеса машины в глубоких колдобинах буравили перед собой мутную воду, а мелкие, как блюдечко, лужицы напрочь расплескивали, обдавая придорожные снега грязной жижей. На разбитой и черной дороге худую, облинявшую лису заметили только тогда, когда она оказалась перед самим радиатором машины. Гибель зверька все приняли близко к сердцу и до самого города ехали молча.
У райкомовского крыльца Трошин наказал Тяпочкину к пяти вечера пригнать машину к райкому и стал очищать сапоги о деревянную решетку.
Заседание расширенного бюро уже началось, когда Трошин вошел в притихший зал заседаний. Сзади, как назло, свободных мест не оказалось, и председатель из «Ярового колоса» вынужден был пройти вперед. Капустин, блестя свежевыбритой головой, неодобрительным взглядом проводил его до самого места и погрозился хмурыми бровями. С трибуны держал речь Иван Иванович Верхорубов. Он, как всегда, сухо тер свои руки, будто мыл их, остро глядел в зал и говорил, находясь в очередном ударе:
— Наш героический народ совершает новые подвиги. А вот некоторые из нас, дорогие товарищи, сугубо потребительски смотрят на государство, игнорируют его интересы, забывают о своем великом долге перед родиной. Государство всем колхозам, слышите, всем колхозам дает ссуду на капитальное строительство. И в некоторых колхозах, я говорил уже, умело используют средства. А возьмите вы «Яровой колос». Верно, в нем плохо использовали зиму для заготовки леса, создали свою строительную бригаду, поставили пилораму. С виду хорошо. Но с виду. — Верхорубов погрозил кому-то длинным пальцем и, перекатывая острый кадык под выбритой гусиной кожей, выпил стакан воды, промокнул губы платком, продолжал: — На деле в «Яровом колосе» руководители колхоза идут на поводу у малосознательных элементов. В колхозе надо строить коровник. Виноват, коровник у них выстроен. Надо строить свинарник, овчарню, склад, сушилку, а там рубят дома. Слышите, на государственную-то ссуду, выданную колхозу, строят дома колхозникам. Считаю — это антигосударственный подход к делу. Дурной пример, говорят, заразителен. Увлеклись строительством домов в «Коммунаре», «Авангарде», «Пути вперед». Здесь, я думаю, нам нужно крепко ударить по собственническим тенденциям. Мы не ударим — нас сверху ударят. И ударят не кое-как. И надо ударить.
Верхорубов собрал свои бумажки, подровнял их на ладони и не спеша сошел с трибуны. На сухих, впалых щеках его рдел слабенький румянец.
Слово взял Виктор Сергеевич Неупокоев, недавно выдвинутый из агрономов председателем большого колхоза «Авангард». На трибуне он по-домашнему спокойно снял очки, протер их платочком, но не надел, а положил на кромку трибуны. Потом смигнул с глаз усталость, пожевал губами:
— Лошадь из-под палки далеко не увезет. А ты, Иван Иванович, сам ходишь под страхом палки и над нашим ухом похлопываешь кнутом. Иван Иванович забыл, что все мы, и руководители и рядовые колхозники, по одной доброй воле впряглись в наш нелегкий колхозный воз, и перестань, пожалуйста, стращать нас, да и себя тоже какими-то ударами. Не они нас держат и ведут в упряжке. Верь мне: если понадобится, я умру в борозде, но от своей лямки не отпущусь. Извините, может, я не так складно начал — я ведь не люблю выступать… — Неупокоев давил в себе волнение, машинально надел очки, но тут же снял их, опять положил на кромку трибуны и продолжал ровным, неторопливым голосом, без всяких жестов: — Ты, Иван Иванович, часто, очень даже часто употребляешь такие слова, как родина, народ, долг и другие высокие для меня слова. Я слушаю тебя и думаю: ведь и произносишь, ты их не для того, чтобы поднять меня, а принизить. Давишь ты меня ими. Я понимаю, тебе хочется, чтобы я оробел, онемел перед ними. И верно, было время — и робел и немел. Но зло твое не в том, что ты в испуге держал меня, а в том, что подрываешь во мне веру в эти святые слова. Ты пользуешься ими так же легко, как носовым платком. А ведь эти слова, Иван Иванович, вот где, подле сердца лежат у каждого из нас. Хочу я теперь одного, Иван Иванович, чтобы ты правильно понял меня и не обижался на мою критику…