— Почему вы здесь? — спросил он, поворачиваясь в ее сторону. — По–моему, сегодня не ваше дежурство.
— Я пришла навестить вас.
— Именно меня?
— Ну, да. Что ж в этом удивительного?
— Вам не хватит времени, если вы будете навещать каждого больного по отдельности.
— Но вспомните: я сказала, что отношусь к вам чуть–чуть лучше, чем к остальным.
— Напрасно! — Ростовцев хотел снова улыбнуться, но улыбки у него не получилось! — Напрасно… — повторил он еще раз.
— Почему же напрасно?
— Потому что я ровным счетом ничего не стою. Считайте меня за пустое место, и вы не ошибетесь…
Тамара поняла, что к нему вернулось прежнее настроение. Она подошла ближе и неуверенно протянула вперед руку. Борису показалось, что она хотела погладить его волосы. Он замер в ожидании, но рука ее, заколебавшись, остановилась на полпути и затем опустилась на спинку кровати. Она поправила висящее здесь полотенце, хотя оно было в порядке, и спросила:
— Что–нибудь с нотами? Да?
— Я велел сжечь их, — лаконично ответил Борис.
— И поэтому вы грустите?
— Вероятно…
— Не надо, — сказала она просто. — Не надо. Успокойтесь. Почему вы думаете, что они не хороши?
— Я сегодня проиграл их сам. Понимаете? Получилось отвратительно. Так плохо, что хуже не может быть. Я не композитор. Теперь все ясно… — Он глубоко вздохнул и продолжал: — Оказывается, писать музыку чертовски трудно. Когда я исполнял чужую музыку, я не думал об этом. А выходит, что нужно быть сверхчеловеком, чтобы создавать ее. Я же просто человек… Слишком обычный, маленький, серенький человек, и ничего больше. Право, вы напрасно теряете время, посещая меня. И напрасно относитесь чуть–чуть лучше, чем к другим.
Тамара ласково взглянула на него.
— Не огорчайтесь, — сказала она. — Вы должны снова попробовать писать.
— Я попробую писать у рояля. Но мне теперь страшно, что может ничего не выйти. Не считайте меня малодушным. Вы должны понять меня, если вспомните, сколько несчастий свалилось на мою голову за это время. Мне всегда везло. А теперь все поворачивается против меня, и я иногда теряюсь. Знаете, мне кажется, что самое ужасное в жизни — это страстно желать что–либо и не иметь физических данных выполнить желаемое.
— Пожалуй, вы правы, — ответила Тамара. — Но нужно как следует захотеть. Вот именно, как вы говорите, страстно захотеть. И тогда получится. Мне кажется, что и у вас должно получиться.
— А если нет? Что тогда?
— Тогда?.. Если человек физически не в состоянии справиться с большим делом, то он должен найти себе по силам другое, пусть меньшее, но такое, которое было бы тоже полезным и которое он мог бы делать хорошо. Человек обязан расти. Он должен расти каждый день, каждую минуту. Но, если судьба сыграла с ним злую шутку и выбила из–под ног опору, он не должен падать, а обязан выстоять… Вы можете потерять голос. Вы можете не сделаться композитором. Но вы не должны падать духом! Конечно, жалко несбывшихся надежд, жалко той жизни и той обстановки, к которым вы привыкли. Но сумейте начать новую жизнь, если к старой нет возврата! Пусть эта новая жизнь не будет блестящей, пусть она будет жизнью незаметного труженика, — важно, чтобы вы перенесли эту перемену и не испытывали тоски по той старой жизни. Важно, чтобы вы не потеряли интереса к жизни вообще, поняли, что она заключается в труде и удовлетворились бы сознанием того, что вы полезны. Поймите, что неважно блистать и искать славы, а важно трудиться и приносить пользу. А это доступно каждому. И если вы будете жить так, то слава придет к вам сама… Я говорю это не для того, чтобы вы бросили писать музыку. Нет, вы обязаны ее писать! Если это удастся, вам будет легче пережить случившееся, потому что вы останетесь почти тем же, чем были. А вот если из этого ничего не выйдет и вам придется переменить занимаемое место в жизни на более скромное, то вам потребуется геройство. Не обычное геройство, а незаметное и простое. О нем будете знать только вы, и о нем будут догадываться ваши близкие. Но геройство, о котором не знают другие, не теряет от этого, а выигрывает… — Она остановилась и, видя, что он ждет продолжения, заговорила снова: — Война кончится. Скоро ли или еще не скоро, но она кончится. Мы освободим нашу землю. И тогда разве перед вами одним только встанет вопрос о том, как жить дальше? Таких, как вы, будет много. Одни потеряют семью, другие — здоровье, третьи — дело, которым они не смогут заниматься… И вы думаете, им не будет трудно? Нет, им будет трудно. Но они найдут другое применение своим силам, пусть более скромное, но все–таки нужное. Засучив рукава, они будут работать на этом месте с неменьшим жаром, чем дрались на фронте. А то дело, которое им придется оставить, продолжат другие, более молодые, более здоровые…
Голос Тамары звучал спокойно. Она взвешивала каждое слово, и чувствовалось, что все это она передумала раньше. Выражение лица ее почти не менялось. Только большие глаза, всегда грустные, смотрели сейчас серьезно и уверенно.
Ростовцев наблюдал за ней через полуопущенные веки. Она стояла перед ним высокая, стройная, в белом глухом халате и косынке. Она была такой же, как и всегда, и в то же время в ней было нечто новое. Когда она умолкла, он сказал:
— Знаете, Тамара, бывают в жизни разные встречи. Приятные, неприятные, неожиданные и ожидаемые. Люди встречаются, расстаются и после этого испытывают горе или радость или еще что–нибудь… Я не знаю, какое чувство буду испытывать я, когда мы с вами расстанемся, но мне всегда будет приятно вспомнить вас вот такой, серьезной и вдумчивой. Вы обладаете удивительной способностью успокаивать. С вами становится легче и проще. Задачи, которые до вас казались неразрешимыми, приобретают ясность, и решение приходит само собой… Вы опять, как и в первый раз, не сказали мне ничего нового, а между тем мне стало легче. Я буду писать. Я буду творить и, знаете, как я назову мою симфонию?.. Я назову ее «Героической»…
И он снова погрузился в красочный мир звуков.
Целыми днями просиживал он за инструментом, и новая стопка исписанных нотных листков, лежавших на черной поверхности рояля, увеличивалась с каждым днем.
К концу июня Ростовцев закончил первую часть своей симфонии. Несколько дней ушло на оркестровку, а еще через несколько дней он послал написанное в Москву одному из своих сослуживцев. Он просил посылаемые ноты дать на просмотр кому–нибудь из профессоров консерватории. Он писал, что автор этой музыки — один из его товарищей, и что он, Борис, принимает в нем участие. Ростовцев намеренно умалчивал об истинном положении вещей, считая, что так будет лучше. Музыка, принадлежащая перу неизвестного, должна была подвергнуться, как он думал, более придирчивой и более здоровой критике. Именно такая критика была нужна ему, и поэтому на заглавном листе он вместо своего имени поставил первую пришедшую ему в голову чужую фамилию. Он ни словом не упомянул о том положении, в котором находился в данную минуту. Лишь вскользь заметил о своем, якобы несерьезном, ранении и о том, что скоро надеется выйти из госпиталя и опять пойти на фронт. В последней фразе он был искренним. Это, действительно, было его желанием.
5 июля немцы, собрав на узком участке фронта бронированный кулак, перешли в наступление на Орловско — Курском и Белгородском направлениях. Вспыхнули ожесточенные бои.
Утро, в которое радио принесло это известие, предвещало хороший летний день. Солнце светило ярко, и не было ничего, что бы говорило о чем–нибудь необычном. И тем не менее лица больных сделались суровыми, и в палатах повисла мрачная тишина.
К Ветрову, когда он пришел в госпиталь, один за другим явилось несколько человек из выздоравливающих. Все они, точно сговорившись, просили об одном: они хотели скорее выписаться в свои части. То, что они явились с этой просьбой именно сегодня, было понятно. Начиналась крупная битва, и они считали, что в это время никто не имеет права оставаться в стороне.
— Вы же поймите, доктор, — говорил Ветрову один из просителей, — полтысячи немецких танков подбито за день! Полтысячи! Вы подумайте, что это значит!..
Те люди, которые видели немецкие танки и которые поджигали их собственными руками, понимали очень хорошо эту цифру. Одна эта цифра говорила о том, что происходит на Орловско — Курском направлении. Одна эта цифра звала их туда, где день и ночь снаряды выкидывали вверх тонны горячей сухой земли, где, грохоча и лязгая, коверкало поля железо гусениц, где визжали осколки и чокались с землею пули. Люди просились в этот ад, считая, что их место там, а не в тылу. Они успокоились лишь после того, как Ветров пообещал пропустить их побыстрее через комиссию.