— Прямо идите — никуда не сворачивайте! Никуда!
Конечно, пора охолонуть, догнать разобиженного корреспондента, но сейчас я не мог его видеть, как будто он был виновником того, что у меня пропал обушок. А может, я еще надеялся на удачу. Вот посижу немного — и прямо перед собой, на видном месте, увижу свой обушок? Он как миленький будет лежать и дожидаться, когда я возьму его в руки. Вот еще немного, совсем немного... Вскинул голову, открыл глаза — ничего. Что это со мной, не бред ли собачий начинается? И вдруг вскочил: будто крик о помощи услышал. Уж не забрался ли куда корреспондент, с такого неповоротливого станется. Быстро вниз, и так спешно и торопливо, что еще две ступеньки сковырнул. Едва не свалился, правым коленом ушибся здорово. Прихрамывая, побежал по штреку. По пути заглядывал в отработанные выработки. Никого. У самого входа в лаву встретил Никитича.
— Корреспондента видел?
— Наверх подался. Мрачный. Случилось что?
— Случилось. Обушок пропал.
— Какой обушок?
— Обушок Ивана Косолапова.
— Подожди, ты же месяц назад его потерял.
— Тогда я его нашел.
— Значит, опять пропал?
— То-то и оно. Пропал.
— А при чем тут корреспондент?
— Ему хотел показать. Обушок-то чей? Ивана Косолапова, учителя моего. Факт примечательный.
— Да, но зачем корреспондента прогнал?
— А ну его.
Я прислонился спиной к стойке: дошел корреспондент, теперь с ним ничего не случится. А со мной? Со мной-то беда приключилась. Да еще в такой ситуации, когда за болтуна посчитать даже запросто смогут. Стоит только корреспонденту кому-либо сказать. Это Мишке Худяку простить можно, он сам-то болтун из болтунов, вот и меня туда же причислить хочет. Нет, не бывать этому, ни за что не бывать! Не успокоюсь, пока обушок не разыщу.
Сколько я уже перемучился, сколько насмешек разных выслушал всего месяц назад, когда этот самый обушок возьми да затеряйся. Всегда был при мне на работе, а уходя из шахты, я клал его в конвейерном штреке под рештак, штыбом легонько забрасывал, чтоб случайно кому на глаза не попался. И вот — надо же такому случиться — заболел, можно сказать, по дурости своей заболел. В жаркий день воскресенья хватанул из холодильника цельную кружку кваса, а потом, когда с сыном гулял по поселку, две порции мороженого съел. К вечеру худо мне стало — горло обхватило, все тело жаром обнесло. На целую неделю врачи меня в постель законопатили.
Как выписали — на шахту раненько утром побежал. Не дожидаясь, когда бригада в полном составе соберется и дружным ходом направится к стволу, самолично спустился в лаву. Когда я к конвейерному штреку стал подходить, меня такое же дурацкое предчувствие, как сегодня, прихватило. Всю неделю ничего подобного не испытывал, а тут — прихватило. Так и случилось: под рештаком, тем самым, единственным, куда я обушок свой клал, ничего не было. За неделю лава далеко вперед продвинулась, и там, где этот самый рештак лежал, выработка образовалась. Еще бы день-другой запоздал, ее бы посадчики завалили, а рештак бы вытащили. Это бы случилось само собой, как полагается: держать открытой выработку долго нельзя — для жизни опасно. Оно и сейчас уже опасно: стойки порастрескивались, верхняки прогнулись, острыми углами торчат куски породы, того и гляди, упадут. Но я полез — ни страха, ни осторожности, все на свете забыл, одно на уме — где обушок?
— Эй, кто там! Жить надоело?
Вылез из выработки. Дежурный электрослесарь уставился на меня как на дурачка.
— Ты чего? — накинулся он поначалу, но, взглянув на меня, с сочувствием спросил: — Беда стряслась?
— Беда. Обушок пропал. Под рештаком был, и вот — пропал, — и я намерился снова податься в выработку, но электрослесарь крепко вцепился в рукав спецовки.
— Тю, совсем сдурел.
— Пусти.
— Не рвись. Видел я твой обушок. Приметный он у тебя. С медной пластинкой на рукоятке, с резной окантовкой. Верно?
— Он самый, — я задохнулся. — Где? У кого?
— У посадчиков видел. С собой они его таскают. Дня три, а может, больше. Недавно ушли. Может, еще под стволом стоят, клеть дожидаются.
Спасибо забыл сказать — к стволу помчался. Всю дорогу бежал, и не зря — у самой клети перехватил.
— Стойте! — кричу. — Не поднимайтесь!
Рукоятчица, что клетью распоряжается, наверх уже три звонка, как по уставу полагается, дала, так что останавливать поздно. Взметнулась клеть — исчезла. Накинулся я на рукоятчицу:
— Не слышала, что ли, глухая?
— А ты кто такой, чтоб командовать!
Рукоятчица полная, с лицом широким, серьезным. С такой лучше не связываться. Пришлось на миролюбивый тон перейти.
— Где уж мне, разве я смею.
— Помолчи, не мешай.
Плечом легонько ворохнула — едва к стенке не припечатала. Ребятам, что здесь в данный момент оказались, смешно, рукоятчица и та улыбнулась, а я хоть плачь: время-то идет. Наконец раздался сверху сигнал: значит, клеть вниз спускается. В нетерпении подался вперед, того и гляди — в заградительную решетку носом уткнусь. Опять осекла меня строгая рукоятчица:
— Подальше отойди! Отвечать не собираюсь!
Приехала клеть. Дверцы открылись — ребята нашей бригады, среди них — Никитич. Я — мимо него.
— Ты куда, Никола?
— Туда, — и голову кверху задрал.
— Зачем? — удивился Никитич. Удивились ребята, остановились. Рукоятчица тут совсем разошлась.
— Не нарушайте порядка, проходите! — пальцем мне погрозила. — Ишь, смутьян нашелся! Взад-вперед кататься вздумал!
Опять — смех, опять — насмешки. Так под шутки разные пришлось до верха ехать. Как только открыли дверцы клети — бегом в баню. Ворвался в раздевалку — и с ходу:
— Кто тут посадчики?
— Я, — отозвался один, что напротив сидел уже в голом виде.
— Где мой обушок? Ты взял?
— Ты что, парень, рехнулся? Видишь, все при мне, другого ничего не имею.
И здесь то же самое: каждого смех разбирает. У человека беда, а им смешно. Едва растолковал, чего мне надо.
— Так бы и говорил, — ответил из дальнего угла пожилой посадчик. — Был у меня такой. Кузьмину отдал. Эй, Кузьмин, хозяин обушка отыскался!
— Твой? — Кузьмин достал из шкафа обушок — с медной пластинкой, с резной окантовкой, обушок учителя моего Ивана Григорьевича Косолапова.
Вот о чем я вспомнил сейчас. Вспомнил — и сердце заныло: неужто на этот раз обушок навсегда затеряется? Как я его берег! И с собой носил, и в шкаф запирал. А вчера — вчера я всякую осторожность забыл, в гезенке под рештаком оставил. Так подумал: кто вздумает лезть в этот гезенк по шаткой лестнице, у которой три ступеньки сковырены?
И вот — нет обушка, пропал. И когда? Теперь корреспондент расскажет про меня, и все за болтуна сочтут. Мало того что шутником да балагуром считают, еще одной — самой обидной, незаслуженной — кличкой наградят. То-то возрадуется Мишка Худяк! Нет, не бывать этому!
— Ты чего вскочил! — вздрогнул Никитич, тоже в эту минуту о чем-то задумавшийся.
— Отпусти меня, Никитич.
— Куда?
— Обушок найти надо. Позарез.
— Потом найдешь. А то мой возьми. Не хуже.
— Нет, мне свой найти надо. Отпусти.
— Не пойму я тебя что-то, Никола. Зачем тебе это?
— Не спрашивай.
— Ладно, не буду. Иди.
— Спасибо, Никитич.
Первым делом — вверх по лаве: застать бы корреспондента, упредить. Застал у комбайна, у которого, как назло, в присутствии постороннего человека, что-то отказало. Прикоснулся к плечу Павлова, отозвал его в сторонку, подальше от ребят, которые возле комбайна сгрудились, советами да помощью машинисту помогают.
Извинился сначала, как положено, а потом попросил его никому о пропаже обушка не говорить.
— Хорошо, — сказал корреспондент, а сам плечами пожал: значит, не поверил, значит, все-таки считает, что я его разыгрываю.
— Сколько вы тут пробудете?
— До двенадцати. Я же вам говорил.
Значит, остается полтора часа. Значит, надо действовать сейчас же, не медля ни секунды.
А как? С чего начать? В тот раз, считай, повезло. Спасибо дежурному электрослесарю — сразу в цель направил. А сейчас? Сейчас, пожалуй, к лесоносам податься надо. Гезенк недалеко от их места работы располагается.
Заспешил под уклон. В самый аккурат подоспел — лесоносы отдыхали: сверху, из-под шурфа, еще не спустили к ним «козу» со стойками и верхняками. Подсел я к ребятам и беду свою изложил как есть, ни капли не утаивая.
— Пропал? — спросил пожилой, с обвисшими, как мартовские сосульки, усами.
— Пропал.
— А ты к нам?
— К вам.
— К первым?
— Да. Подумал вот...
Не успел договорить — хватанул меня усатый сильными ручищами:
— Катись отседова! В воры записать нас пожелал, губошлеп этакий!
Напарник его — тоже пожилой, но без усов, зато с другой приметой на лице — с узким, как бы срезанным подбородком, — молча соглашаясь с действиями товарища, закивал головой.
— Да что вы, братцы, за кого вы меня принимаете? Я ведь Червоткин, я в бригаде Никитича состою.