Я не успокаиваю ее. И обещать, что больше пропадать не стану, тоже не могу. Дорога-то еще не кончилась.
Когда она разговорится, я не встреваю — сама свяжет, сама нанижет. Да, связала и дальше повела.
— А вон когда из той лощины на эту сторону поднималась, в первый раз с твоим отцом лицом к лицу сошлись. Была я тогда вдовой тридцати лет. В те времена мы каждой весной всей улицей ивовое корье ходили драть. Валикей-бай за каждую связку по пятнадцать — двадцать копеек давал. Мы и на том рады. И вот здесь на склоне верхом на вороном жеребце догнал меня твой отец. Я его годом раньше на жатве у Ильяса-муэдзина видела. Но тогда и словом не перемолвились. А сейчас он неслыханную дерзость проявил. Я так вся и обмерла — и от страха, и от восхищения. Он проскакал чуть дальше и, резко осадив коня, среди бела дня перед всеми женщинами приказал мне:
— Вазифа, отстань-ка немного. Поговорить надо!
Сказал он повелительно, но голос был мягкий. Я, растерявшись, на своих товарок поглядела. Ямал, которая среди нас считалась самой бойкой, засмеялась:
— А что, оставайся. Небось не съест.
Я не остановилась, так и шла с подругами. А отец твой — будто каменный, застыл со своим конем, не шелохнется даже. Прошла я немного, и ноги стали отказывать, дыхание сжалось, сердце в висках колотится. Склон передо мной отвесной скалой взметнулся. Идти не могу. Связка ивового корья на плечо давит, к земле жмет. Стала. Стук копыт тут же догнал меня.
— Дай ношу, на седло положу.
Я заупрямилась еще: сама, говорю.
— Дай! — снова приказал он. — Поговорить надо. А как мне говорить, когда ты с ношей? — он нагнулся, снял бремя с моего плеча и положил на луку седла.
Первый раз такого властного мужчину вижу, но властность эта меня не принижает. Но все же растерялась, рассудок рассыпается. Только его круглую, тронутую сединой бороду и вижу. Сколько же ему лет?
Так, не начиная разговора, долго шли.
— Я и голоса твоего еще не слышал. А душа давно уже тебя знает, сказал он тихо. — А ты меня, мою жизнь, мой нрав, наверное, знаешь. В одном ауле живем. Сейчас весна. Лето думай. Осенью, коли дашь знать, что согласна, пошлю сватов. А она, с которой я жизнь прожил, свое согласие дала. Опять скажу: не затем одним все это, что мне молодая жена нужна, ты в душу мою вошла. — Он усмехнулся. — Скажу, что любовь, да стыдно в мои-то годы. Сорок девять мне.
Я и рта не раскрыла. И радостно и стыдно. Да если бы и не застыдилась, что бы сказала? Так верхом да пешком дошли до Губернаторской.
— Вязанку я во двор твоим старикам закину, — сказал он.
— Нет, спасибо. Сама донесу.
Он не настаивал. Ношу свою я за спину не закинула, на плечо положила — плечо распрямилось, словно не ивовое корье на нем, а лебединый пух. К земле не гнет, в небо тянет… А твой отец круто завернул коня и поскакал обратно. Недолго прошло, а Старшая Мать через верного человека свое благословение прислала…
Фотограф и справа зайдет, и слева, и спереди на корточки присядет, а то и вовсе на траве растянется — и щелк да щелк своим аппаратом щелкает. Уж этого Младшая Мать без внимания оставить не могла, тут же платок на голове поправила, складки на подоле праздничного платья ладонью разгладила.
— С отцом твоим, покойным, ни разу на карточку не снялись, так жалко… — сказала она словно про себя.
Фотограф, как и обещал, с разговорами не надоедал. Но все же помытарил нас изрядно. И так и эдак стоять заставил, туда-сюда пройтись велел. Но, коли у человека работа такая, мы не роптали.
— За то, что землю нашу увековечил, спасибо, сынок, — сказала ему Младшая Мать. — А жизнь человечья… твой ли один щелк, мои ли девяносто лет — все одно… Фотограф землю нашу и нас самих «обессмертил» и пошел своей дорогой.
А мы с Младшей Матерью по узкой пыльной тропинке пошли вниз. По ней мы когда-то, каждый в свое время, в свой черед, бегали босиком. Мы пошли к Мукушеву роднику. Захотелось вдруг зачерпнуть в ладонь и глотнуть его студеной воды. Не от жажды, а просто, говорю же, захотелось. Может, вот так вдвоем и не придем сюда больше… Неведомо.
А две пары ножек, оставив в пыли маленькие, как дубовые листочки, следы, уже пробежали вниз к роднику. Нашлись, значит, и нас попроворней…
ЧЕРНЫЕ УГЛИ НА БЕЛОМ СНЕГУ
Однажды утром Младшая Мать, которой уже на десятый десяток пошло, сидела притихшая, опечаленная чем-то. Когда же я спросил, здорова ли она, ответила «здорова» и даже улыбнулась. Но все равно вид был у нее невеселый. Я стал допытываться, и она сказала:
— Я сегодня на заре плакала.
— Отчего?
— Да так… По старости-дурости, наверное…
К материнским слезам равнодушным не останешься, особенно если матери за девяносто, а сыну под шестьдесят. Я снова и снова спрашивал:
— Может, обидели? Или болезнь затаила?
— Я жалеючи плакала.
— Кого?
— Кудрявую босоногую девочку. Восемь лет ей всего.
— Чья девочка?
— …Не было в доме спичек очаг разжечь, и ярым морозным утром дала мать девочке совок в руки и отправила к соседям за горячими углями. В одном платье, босиком, выскочила она из дома. Вот уже и обратно бежала, да возле самого порога поскользнулась она и упала. Все угли так и разлетелись из совка. Будто черные горючие слезы прожгли белый снег. И девочка как сидела, так и заплакала горько. Голые пятки ко льду пристыли. Этой девочкой я была. Проснулась сегодня на рассвете и от жалости к тому ребенку заплакала. Плачу, удержаться не могу. Если бы можно было, в самые теплые свои одежды ее одела, самыми вкусными своими яствами угостила. Если бы можно было… Да нет, невозможно. Плачь, убивайся, невозможно… Вот оттого, что ничего уже не поделаешь, я и плакала…
Вот ведь как. И счастливое, и несчастливое детство наше еще долгие-долгие годы следует за нами. А вернее, так и живет в душе, не уходит.
Про Младшую Мать говорю — больше восьмидесяти лет прошло, а она о своем детстве, о том, которое босиком по снегу бежало, плачет. Не ребячество ли? Наверное, ребячество. А в ребячестве — чистота.
…И от рассыпавшихся угольков белый снег черным не станет…
1972–1976, 1978
Азан — призыв на молитву.
Хике — низкие нары.
Малай — мальчик.
Все стихотворные тексты в повести переведены Юрием Кушаком.
Кала — город.
Енге — сноха; также — обращение к старшей женщине.
Кяфыр — неверный.
Сумар — клецки.
Типтяры — диалектная группа у башкир.
Гифрит — сказочное чудовище.
Кряшен — крещеные татары.
Ямагат — общество.
«Туманные картинки» — кино.
Тамаша — зрелище.
Оста — мастер.
Мусафир — бродячий мулла, без прихода.
Хаджи — человек, совершивший паломничество в Мекку.
Мырза — обращение к младшему мужчине.
Меджлис — собрание, сборище.
Алпамыш — герой башкирского народного эпоса.
Мунажат — священное песнопение.