Советская власть, все десять лет после революции помогавшая мужику щедро и бескорыстно, с началом индустриализации привлекла его к активному участию в переустройстве страны. И он душой труженика понял свою кровную связь с Советской властью, охотно принял линию партии, линию рабочего класса на построение социализма. Лучшие сыны трудового крестьянства целыми околотками снялись и ушли на строительство Уралгиганта. На развернувшихся стройках сплошь и рядом односельчане составляли полные артели землекопов, коновозчиков, каменщиков, плотников, арматурщиков, лесорубов. Если учесть, что сельские партийцы и активисты Зауралья в большинстве своем полегли в жестоких боях с колчаковцами и дутовцами, то легко понять, почему к поре двадцать седьмого года партийная прослойка в деревнях значительно ослабла. Беднота и батраки в силу своей малограмотности нередко попадали под влияние крикунов из оппозиции, которые стремились запутать и затянуть и без того тугие узлы противоречий в деревне. Партия решительно боролась с уклонистами и проводила на селе ленинскую политику помощи бедноте, благодаря чему среди крестьян усилился рост и укрепление середняцких хозяйств, произошли заметные передвижения бедноты в состоятельных хозяев. Лидерам оппозиции в корне не нравилось укрепление экономики и товарности советской деревни, и они торопились вбить клин между трудовой деревней и городом, требуя возрождения методов военного коммунизма. Они считали, что середняк — это эксплуататор и никогда не станет союзником рабочего класса, и потому-де надо смело идти на разлад с ним. Антисередняцкий уклон, этот буржуазный предрассудок, толкал недальновидных руководящих товарищей в центре и на местах на путь разрыва с крестьянином, на путь форсированного загона его в государственные кооперативы, где у мужика должны остаться только одни рабочие руки. Сбивая таким образом деревню с ленинского курса, оппозиция настаивала создать «союз деревенской бедноты», чтобы противопоставить его основной трудовой массе крестьянства, кормившей страну и Армию.
Наткнувшись в мыслях на оппозицию, Оглоблин первый раз понял, как глубоко антинародны и пагубны насильственные и несдержанные действия в деревне, на которые рассчитывают уклонисты. Только враги-антиленинцы могут ратовать за крутые неотложные меры, которые скоро отрешат мужика от земли, надорвут сложившиеся производственные силы в сельском хозяйстве, и Советская страна вынуждена будет протянуть руку к мировой буржуазии за куском хлеба. Это ли не позор! «Нет, так не годится, — Оглоблин даже не мог сидеть спокойно, в волнении снимал очки, гладил ладонью бритую голову, захватывал глаза: от бессонницы они боялись света, будто в них бросили по горсти песку.
— Ах мерзавцы, авантюристы, — кипел он, — хотят искони свободного сибиряка сделать стадной скотиной. Не выйдет, господа Троцкие и иже с ним…»
Мужик, сидевший возле Семена Григорьевича, откинулся на стенку и спал глубоким, запредельным сном. Набиравшее силу солнце освещало его опавшее лицо, а в углах губ по-прежнему лежала немолодая усталость. Одна рука у него была на коленях, а другую он держал за бортом пиджака, где хранился бумажник с деньгами и документами. «Спать спит, да себе на уме, — подумал Семен Григорьевич и сам закрыл глаза, очки ощупью положил на столик. — Вот так отроду привык сибиряк держаться за свою душу — никому не верит. А между тем крестьянин по природе своей коллективист: ведь он шагу не сделает в одиночку, все норовит скопом, артельно. Да разве он, пахарь, выжил бы среди болот, тайги и морозов, не постигни могучей силы артельной спайки! Кряжевать лес, пахать новину, пилить тес, ставить избу, возить назем, молотить хлеб, ходить в извоз — на все эти работы мужик вековечно собирает помочь, а мельницы, кузни, маслобойни ставит только на паях, и потому пословицу — дружно не грузно, а врозь хоть брось — чтит как первейшую заповедь. Да нет, — как-то весело подытожил свои мысли Семен Григорьевич, — трудовой мужик рано или поздно придет в артель, только не отпугнуть бы его подозрениями и нажимом…»
Семен Григорьевич открыл глаза и опять начал рассматривать молодого мужика в простиранной одежде, и вдруг как-то легко связал свое новое положение с его жизнью и обрадовался, что должен сейчас всем своим повседневным делом помогать таким труженикам, которые ищут и не нашли еще своей доброй воли. «Вот же мой долг, — думал Семен Григорьевич. — Почему я не знал о нем раньше? Почему до сих пор не видел так ясно и определенно свою цель? А ведь она проста и несомненна: учить людей понимать друг друга по законам братства и равенства. Надо, чтобы люди скорее поняли бы всю благодать народовластия и пользовались правом хозяев разумно, без озлобления и дурной памяти. И прежде всего — землеустройство, чтобы легче, светлей, надежнее жилось и работалось на родной земле мужику, чтобы он не метался по ней, а врастал в нее…»
Под вагоном заскрипели тормоза, и поезд замедлил ход. По косогорам, сбегавшим к железной дороге, сгрудились табуном домишки пригорода, с заплотами, поленницами дров, злыми собаками и запертыми воротами. Когда колеса застучали по стрелкам и вагон стало трясти, сосед Оглоблина проснулся: глаза у него были чистые, ясные, будто он и не спал совсем. Мужик оглядел свои вещи, поправил на плечах пиджак и ноги в крепких смоленых сапогах поставил прямо, твердо — словом, уже собрался в дорогу.
— До Прихватово без малого семьдесят верст, — напомнил мужику Оглоблин: — Как попадать собрался?
— Далёко ли это. Пешком. К ночи буду. Желаю здравствовать. — Мужик взял свой чемодан, узел и поднялся.
— Сиди. Больницу еще не проехали. Потом элеватор.
— Да уж не сидится. — И мужик вышел в тамбур. Семен Григорьевич снял с крючка свою новую фуражку, повертел ее, но не надел. Когда мимо окон замелькали вековые березы больничного двора, он тоже встал, хотя еще можно было и посидеть.
На станции Оглоблин нанял извозчика и сел в плетеный коробок. Слабые и без того прогнутые дроги совсем опустились. Возница в стеганом жилете и фабричной кепке-шестиклинке с пуговкой наверху слушал не оборачиваясь.
— Береговая. По ту сторону часовни, — сказал Оглоблин и примостил емкий из черной кожи портфель на колени. Руки, сплетя пальцы, положил сверху, стал разглядывать кучера. По закопченной шее и ушам, по обгоревшим концам волос на затылке понял, что везет его вчерашний крестьянин, который и на козлах-то толком сидеть не умеет: все задирает локти. Но лошадью правит ловко, навычно.
Оглоблин снял фуражку, повертел ее с усмешечкой и опять накрыл ею свою большую лысину: он все время носил шляпу, но вот уступил моде, и в фуражке ему все время неудобно казалось, что по затылку сквозит холодок, хотя стояла жара. Фуражка плохо держалась на лысой голове, и он до усталости был озабочен не потерять ее. «Так и очки выйдут из моды», — сокрушался он и каждый раз вспоминал свою невестку, жену брата, убитого на гражданской, Катерину, которая никак не могла поверить в необходимость очков. Дьявольскими гляделками называла она их и душевно смеялась:
— Ну приди-ка я в этих бельмах к корове. Скотина на рога взымет. Сними их, Семен Григорьевич, а то вроде ты пугать меня собрался. Вроде снарядчика ты, какие у нас бегают на святках. Ведь они и в городе бегают?
— Ряженые? Как не бегают.
От станцуй дорога идет в гору, и возница берег лошадь, не понужал. По изношенному деревянному тротуару вровень с дрожками шел старик, приехавший поездом, в вышитой косоворотке, мотал в длинных руках самовар и связку кренделей. За ним старательно шагал причесанный на пробор мальчик в сапожках с чижом в клетке.
За спиной сипло пыхтел и вскрикивал паровоз, наливавший у водокачки в раскаленное нутро воды.
— Спросить бы нам, дорогой товарищ, — сказал возница и повернулся всем дородным корпусом к Оглоблину. Он брит и не стар, но у него глубокие, забитые глаза под жесткими бровями. — Мы переехали с бабой в город. Если сказать, кинули землю. По причине передела. Пашня нам опять досталась затопная, вымытая. В городу сняли угол. Мещанин один, в лавочке торгует. Во дворе у него полянка. А при нас лошадь и корова. От ворот до конюшенки шапку держишь у кобыльего хвоста, — не приведи господь, запакостит травку. Погоревали с бабой да и рассудили вывезти свой дом в город. Поставить.
— Эй ты, деревня! — закричал встречный водовоз, важный, в новом холщовом переднике; из высокой бочки его, под рогожей, плескалась вода. Мокрая клепка радужно поблескивала. Кучер Оглоблина, чуть тронув вожжой, уступил дорогу, на встречного даже не поглядел. Водовоз, судя по лицу его, хотел еще ругаться, но не стал.
— Теперь я могу раскатать свой дом? Власти мне дозволят? — пытал возница, выправив лошадь снова на середину дороги. — Там уж мужик живет и слеги с сеновала на дрова изрубил.