Стали явственней голоса его приятелей, Леониду показалось, что он попятился с улицы снова в дом, опять через стену, и стена сомкнулась, пропустив его. С глаз сполз туман. Он прислушался. Говорил Птицин:
— А что ещё человеку нужно, ну что? Есть у меня прекрасная комната на улице Горького, ключи — вот они. — Леонид услышал, как ключи звякнули, большая связка. — Завтра утром в самолёт, завтра вечером -— дома.
— Если не заночуешь в Баку, — сказал Рухович. —* Или в Сталинграде.
— Заткнись, тебе говорят! — гаркнул Птицин. — Прибью! — Но тотчас и забыл о Руховиче, снова заговорив тихо, как бы мечтая: — Жена примет, никаких упрёков, никаких расспросов. Выложит на тахту чистую пижаму, достанет из буфета графинчик, потом уйдёт на кухню поджарить что‑нибудь. Братцы, я дома! Побегу к окну, распахну: дома!
Голос у Птицина сорвался, потом Леонид услышал какой‑то хлюпающий звук. Леонид не стал глядеть на Птицина. Если не глядеть, не спрашивать ни о чём, он переможется. И верно, хлюпающий звук вскоре стих. Птицин прокашлялся, сказал смущённо:
— Пардоне муа, сильвупле… Ме… тре дифисиль…
Ох, его французский язык! Где только понабрался он этих словечек, освоил этот всамделишный прононс? Прячется человек, прячется. Добряк, весельчак, забубённая головушка — прячется человек. Ему скверно, прорвалось это, выкрикнулось и вот уж и спряталось. Сейчас того гляди скажет: «Хотите анекдотец?»
— Хотите анекдотец? — спросил Птицин, загодя прыснув смехом.
— Не хотим, — сказал Рухович. — Ляг лучше, Володя, поспи.
— Нет, это ты зря: смешнейший анекдотец. Сидит, значит, в ресторане один старикан, насосался уже до видений, и кажется ему…
Леонид посмотрел на Птицина. Тот беззвучно смеялся, тряслись у него плечи, щеки. Только глаза жмурились, сжались в щёлочки. Прятался человек, прятался.
— Ну? — спросил Меркулов и лениво потянулся к гитаре, помня, что красив, всё время помня, что красив.
Птицин продолжал сотрясаться от смеха и молчал.
— Ну? — повторил Меркулов и тронул пальцами струны. «Ну–у-у», — сказала гитара.
— Ну вернулся, ну дома, — удивлённо сказал Птицин. — Ну побегу наутро в Елисеевский за колбасой, к Филиппову за французской булочкой… Ну… зачем мне это все? А?..
— Да не будет там тебе ни колбасы, ни булочки, — сказал Рухович. — Я и за пижаму не поручусь.
В комнату вошла Марьям. Остро глянула на всех от двери, прислонясь к стене, сняла туфли. Босая, по–балетному приподнимаясь на носках, подошла к Птицину, нагнулась, поцеловала его, что‑то шепнув. Он просиял, потянулся к ней. Но она уже была у окна, присела на подоконник, подняв колени к лицу, задумалась.
Каждое её движение что‑то рассказывало Леониду. Будто маленькие то были сценки. Сценка у дв'ери, сценка с поцелуем, сценка у окна. Актриса жила в Марьям всякую минуту.
— Володя, я буду сниматься, — сказала она. — Меня взяли.
Птицин вскочил, подбежал к ней и вдруг поднял к потолку.
Марьям невольно раскинула руки, как сделала бы это в сцене, когда принц умоляет Одетту остаться с ним. Одетту или Одиллию? Она была все в том же чёрном платье, лицо за день устало, осунулось, обострилось. Пожалуй, она сейчас больше походила на Одиллию.
Птицин все держал её на вытянутых руках — толстый, в измятых штанах, пьяноватый. Вот уж не принц!
— Я познакомилась и с новым директором, — сказала она оттуда, из‑под потолка. — Кажется, я ему понравилась. Леонид, он вам ничего не говорил обо мне?
— Ничего. Почесал только в затылке.
Она засмеялась, радостно свела и снова развела руки.
— Володя, ну пусти же меня!
Она потянула своё «пусти» и сама вытянулась, вот-вот вырвется.
— Нет, летай, летай!
Он ходил с ней по комнате, шлёпая босыми ногами. Он запрокинул голову и улыбался ей. Этот улыбчивый человек, оказывается, ещё и так умел улыбаться. Вот так, когда круглое, пухлощёкое лицо строжает, хорошеет от счастья.
Тихо стало е комнате, притихли мужички, глазея на этих двоих. Даже Рухович не смел вылезти с шуточкой. И солнце тут ещё подоспело, метнув в окно оранжевые лучи. Не стало больничных стен, бедной одежды на гвоздях — оранжевая легла на них завеса. Всё было как в театре, когда откуда‑то сверху польются на сцену косые лучи, чтобы высветить Её и Его. Но всё было жизнью. Здесь не разыгрывался спектакль, здесь всё было жизнью, и осветителем тут было солнце, заглянувшее на эту улочку, в эту комнатёнку по пути на закат.
Леонид вскочил, поднял руку к потолку, прощаясь с Марьям.
— Я пошёл! Мне надо…
Если бы можно было, он шагнул бы из комнаты сквозь стену, как в ту пьяную минуту, когда никаких не ведал преград. Но это в мечтах или в спектакле можно было сделать…
Он вышел через дверь, пересёк террасу, спустился во двор, пересёк его, отворил скрипучую калитку и очутился на оранжевой улице, изнемогшей от зноя.
Он шёл к Лене. Какая нелепость — все его сомнения! Он скажет ей, что остаётся, что свет клином на Москве не сошёлся, что нет ничего лучше маленькой комнаты с белыми стенами, если только… Нет, он ничего этого не станет говорить. Он просто скажет: «Лена, будь моей женой».
5
Он не знал, как выбраться из этих кривых переулков. Он впервые попал сюда. Где‑то здесь и снимет он свою белую комнату с гвоздями в стенах и решёткой на окне. Решётка от воров. Здесь все окна с решётками, можно подумать, что в домах живут богачи. Такие же, как Марьям?
Он свернул в один переулок, в другой. Закатное солнце творило чудеса. Всё помягчело, от стен прохладные легли тени, ожили деревья, ожил в их изреженных листьях ветер. Запахло землёй, а не пылью, запахло цветами, сушёной дыней — её ломти, заплетённые в косы, висели по дворам на верёвках. Запахло виноградным вином, совсем ещё молодым, розово–мутным. Его пьют как воду, зачерпывая ковшом. И не пьянеют, только ноги делаются не своими, их начинает заносить то туда, то сюда. И мысли тоже начинает заносить то туда, то сюда. Он будет жить здесь. Он поменяет судьбу, как когда‑то меняли веру, и станет жить в этом зное, в этих запахах и звуках. Сколько их проснулось тут, этих звуков! И ни один не напомнил ему дома. Все были новостью, он к ним ещё не привык. Это была Азия. В гортанных возгласах женщин, в пронзительном смехе детей, в сухом касании дерева о дерево. Он будет жить здесь. Он поменяет судьбу.
Вдали в просвете между деревьями Леонид увидел башенку текстильной фабрики. Теперь он знал, куда ему держать путь. Совсем недалеко была улица Свободы, главная улица, пролёгшая через весь город. Он двинулся к ней и вскоре вышел на её асфальт. Теперь ему никуда не нужно было сворачивать. Прямая и бесконечная, эта улица Свободы, когда он отшагает её почти всю, приведёт его к цели. Путь был неблизкий, улица Свободы как бы испытывала всей своей длиной его решимость.
Мимо проезжали автобусы, маленькие и пузатые, дышавшие таким жаром, что к ним подойти было страшно. Как они ездили, .почему не плавились — это было всегдашней загадкой для Леонида. Как ездили в них люди — это было ещё большей загадкой. Теперь и ему придётся ездить в них. Ну, не прямо сейчас, через месяц, через год. Он станет местным жителем, и всё, что делают тут люди, надо будет делать и ему. По воскресеньям он будет ходить с Леной в гости к её многочисленной родне. Или принимать гостей. Ему предстоит запомнить до сотни имён и отчеств, иные из которых не так‑то легко выговорить. Предстоит затвердить многие правила, прежде неведомые. Предстоит поменять себя в чём‑то малом, а в чём‑то и большом. Да, да, поменять — ведь он меняет судьбу, как некогда люди меняли религию.
Значительность решения, которое он принял, изумила его, он проникся к себе уважением. Он шёл по улице Свободы и очень уважал себя, преисполнясь торжественности. Он шёл и оглядывался, и знакомился заново с городом, где предстояло ему теперь жить долгие годы. Город начинал ему открываться заново и по–новому. Он начинал ему нравиться. Не правда ли, это был смелый город? За его окраинами легла пустыня. Даже верблюды не могли пересечь её, гибли от безводья. Эта пустыня наносила на город раскалённый песок и тучи москитов, от укуса которых тело покрывалось язвами. Эта пустыня не давала роздыха и ночью. Она дышала зноем и ночью, перебарывая прохладу, идущую с гор. А город не сдавался. Он рыл колодцы и раздобывал воду. Он сажал деревья, он прослыл городом–садом. Хорошо жить в смелом городе. Ты и сам становишься смелым. И хорошо жить в доме, во дворе которого журчит фонтан, а в трёх километрах от которого начинается пустыня. Что‑то в этом есть. Ей–богу, что‑то в этом есть!
Леонида окликнули сразу в несколько голосов. Кто назвал по имени, кто по фамилии. Голоса сплелись, и в их гомоне прозвучало дружелюбие. «В Москве тебе так через улицу не закричат», — подумал Леонид, умиляясь. Он не стал вглядываться, кто зовёт его, он кинулся через улицу на голоса. «В Москве так вот не перебежишь, где вздумается», — подумал он ещё и снова умилился.