Быстро мчатся упряжки по дороге, проложенной морозом. В каждой пара оленей, пристегнутых к нарте лямками широкого ремня; перетянет один — выгнутая дужка нартенного передка бьет под колени другого, поэтому стараются они бежать наравне. Едут два проводника, Никита Бурцев и Иван Иванович… Весь транспорт разбит на три отдельные связки. Медикаменты, марля, операционное белье, хирургический инструмент, электроприборы и сам доктор — на нартах Никиты Бурцева, ставшего теперь каюром. Мчатся олени. Крепко сидит, оседлав свои легкие санки, Иван Иванович. Снаружи ему тепло, на душе холодно и пусто: пропали желания, мысли, чувства. Нет ничего — сидит верхом на нарте полумертвый от горя человек.
А Никита впереди. Он закутал шарфом все лицо, только узкие глаза посверкивают, косясь по сторонам. Иногда он вскакивает и, чтобы размяться, бежит возле упряжки, придерживаясь за веревку-вожжу, привязанную к рогу правого ведущего оленя; разбежавшись, прыгает, как рысь, падая на нарту.
Заячьи следы в три листка протянулись между берегами. Фигой-кукишем скачет заяц: задние, длинные лапки выносятся дальше передних, они-то и толкают зайца на скачок. Тут же цепочка следов, нанизанных на мелкую бороздку, прочерченную пышным большим хвостом: лиса проходила по свежей пороше. Кружит она в застывшем лесу, то приткнется к мышиной норе, словно пылающая головня, то легким скоком, распушив шерсть, пустится за стаей куропаток, вырвавшихся из-под снега. Вот она, может быть, и чернобурая, кралась за тетеревом: ровные следы тянутся вдоль узорчатой сплошной стежки… Крохотные лапки белок тонко отпечатались на белизне. Мало нынче белки. Плохой был урожай орехов на кедровом стланике, и белка ушла к югу, в еловые леса. Соболь идет за поживой — белкой. Его след обличает мелкий шажок. Он охотится и за мышами, узкий, гибкий, с выгнутой спинкой, хищно скользит по таежному бурелому; мягкий как пух мех его переливается шелковым блеском от малейшего движения. Самый нежный, самый прочный, самый дорогой мех!
Никита Бурцев на своем еще коротком веку промыслил около двухсот соболей. Чаще всего они попадались в ловушки, расставленные им возле деревьев, перекинутых бурей через лесные ручьи.
У Никиты никогда не было ни коров, ни лошадей. Дед его вел нищенское хозяйство, отец батрачил у тойонов, потом занялся охотой. И Никите век ходить бы с ружьем по звериным тропам, если бы под его дремуче-черными вихрами не зашевелились беспокойные мысли, посеянные партийным агитатором из Верхоянска. В Верхоянской впадине, центре северной горной Якутии, морозы доходят до семидесяти градусов. Кажется, невозможно существовать при таком холоде, а парни, приехавшие оттуда в наслег, где жил Никита, были с горячей кровью, веселые, ловкие, и говорили они охотникам и скотоводам слова, прожигавшие их насквозь. Шалели люди от этих слов: задумывались молодые, старики, точно спирту глотнув, теряли степенность, смеялись, ругались, хватали друг друга за грудки. Тогда и основалась в родном наслеге Бурцева охотничья артель, вскоре по соседству вырос колхоз, потом открылись культ-база и школа-семилетка с интернатом для приезжих.
Семья Никиты вступила в артель, и он в тринадцать лет стал впервые посещать школу. Хотя вместе с ним за партами сидело много юнцов и девушек его возраста, но приходили в класс ребятишки вдвое меньше. Стыдно было бы, если бы они обгоняли старших. Никита старался учиться лучше всех. В свободное время охотился, но беспокойство его с годами росло: будто жил он одной половиной своего существа, а вторая мучила неизрасходованной силой.
— Надо парню жениться, — решили старики.
— Нет, надо поехать посмотреть Большую землю, — сказал комсомолец Никита. — Жениться успею. Надо посмотреть, какая за тайгой жизнь. Тайга не весь белый свет.
Когда на прииске открылись курсы фельдшеров, Никита, только что окончивший семилетку, с радостью согласился поучиться еще.
Теперь ему шел двадцать второй год. Он был честен, вспыльчив, прямодушен и очень старательно готовился к медицинской деятельности, мечтая сделаться человеком, полезным своему народу.
— Стану фельдшером, потом выпишу книги, чтобы у себя дома закончить институт. Буду врачом, — говорил он Варваре, и та, зная настойчивость Никиты, горячо одобряла его, но она же и посоветовала ему перед поездкой на Учахан прикинуться больным.
— Как можно? — сказал пораженный и оскорбленный Никита.
Плохо было бы любому давшему такой совет, но Варвара… Разгадав ее состояние, парень не осудил ее, хотя сам еще не имел опыта в сердечных делах; однако и поняв, не покривил душой ради дружбы.
Он гордился оказанным ему доверием и теперь то и дело оглядывался назад, где потряхивался на ухабах доктор Аржанов.
Вот и Чажма — ледяная равнина, заметенная снегом, — широко раскинулась за устьем Каменушки. Ветер тянет по ней, обжигает лицо, перехватывает дыхание. Кажется, не выдержит, остановится от стужи сердце. Но вздохнешь раз-другой и чувствуешь себя легче, и уже веселит то, как летит нарта, обгоняя ветер. Мигают, светятся далекие звезды. Нажимает мороз. Прекрасна и грозна зимняя ночь на севере!
— Слушай, Бурцев. Пусть главный каюр отделит мне связку в три нарты. Я хочу тоже управлять оленями. Все-таки занятие… — сказал Иван Иванович во время короткого отдыха на привале, потирая щеки и подбородок: не следуя примеру якутов, он ехал с открытым лицом, одежда на нем сплошь заиндевела, побелела, обмерзли ресницы и брови, чернели лишь одни глаза.
И снова заколыхались по реке уже четыре белых облака, сопровождаемые пощелкиванием оленьих ног.
Хлопотливо быть каюром!
Теперь Ивану Ивановичу стало некогда вдаваться в апатию: он дергал за веревку, помахивал шестиком, бранился, когда олени закидывали на бегу ноги за ременные постромки, сворачивал передового в снег и, не выпуская из рук вожжи, приводил в порядок свои упряжки. После того олени, отлично подобранные по росту и силе, не истомленные ездой, срывались с места, как дикие звери, и надо было успеть вовремя завалиться на нарту.
27
Уже глубокая ночь шла, кружилась вокруг прикола Полярной звезды, высоко стояла луна, поздно поднявшаяся над мерзлым лесом.
Упряжки свернули в ущелье какого-то притока, полозья нарт застучали по торосам льда, нагроможденного осенью бурным течением, затем вверх по откосу берега, через камни и заваленный снегом бурелом.
Луна светила, да еще вызвездило так ярко, что голые лиственницы казались угольно-черными на снежной белизне. Неожиданно встали впереди пышные султаны дыма, перевитые золотом искр: между деревьями были раскинуты палатки.
Лесной житель, выбежав навстречу, крикнул:
— Иван с Каменушки?
— Иван! — ответил каюр-проводник.
Звонко застрекотали на стойбище женские голоса, гуще повалил дым из голенастых железных труб.
Входя в палатку, доктор взялся голой рукой за брезент дверного полога и отшатнулся: грубая ткань обжигала, словно накаленное железо, недаром звенели под топором сухостойные жерди, притащенные на топливо, — все было люто проморожено. Зимой живые деревья превращаются здесь в застывшие изваяния, а куском льда можно обрезаться, как стеклом.
— Тут ночуем, — объявил Никита.
— Хорошо, — сказал Иван Иванович. — Сколько мы проехали?
— Километров тридцать. Завтра поедем на сменных оленях, на них быстрее.
В просторной палатке жарко после мороза, убрано по-праздничному. Две девушки, миловидные вострушки, встретившие жданного гостя, одеты нарядно.
— Расскажите, что нового есть, — бросила Никите одна побойчее.
— Ты расскажи, — ответил тот, принимая доху от доктора.
Разговоров накопилось много.
После ужина Иван с Каменушки лег на приготовленную для него постель, вытянулся и как будто уснул, прикрывшись новым меховым одеялом. Девушки, убрав посуду, ушли в другую палатку, где ночевали их родственники и каюры. В этой остались только доктор, Никита да якут-истопник, прикорнувший на оленьей шкуре возле железной печки. Гудят в печке дрова, малиновые пятна проступают на ее боках; пляшут огненные чертики в прорезах дверцы, прыгают отсветами на пологе, даже в глазах рябит…
Спать бы, спать! Олени, посовавшись возле жилья, убежали на пастбище; слышно только, как стреляет мороз в лесу. Вот, словно пушечный выстрел, ахнуло со стороны Чажмы: лед треснул на реке. Иван Иванович лежал, прислушивался до звона в ушах, и все думал, пока не затосковал так, что хоть вон беги. В самом деле, почему он уехал, как некий благородный герой?.. Над ним, наверно, смеются теперь, и правильно делают; ведь он в своей нелепой растерянности даже не поговорил с женой по-настоящему, побоявшись услышать неприкрашенную правду. А сейчас у нее кто-нибудь другой. Может быть, Игорь Коробицын…
Иван Иванович тихо поднялся, оделся, постоял с минуту в раздумье: не разбудить ли Бурцева? Тут же выругал себя и двинулся к выходу. Просто он побродит немножко, рассеется. Он ступал по палатке с большой осторожностью, но истопник услышал, сразу вскинулся с места.