Он сунул руку под пиджак, чтобы помассировать свое натрудившееся сердце, ну хоть бы погладить его; потому что боль в это время успела отступить столь же незаметно, как явилась. Тыльной стороной ладони он ощутил шероховатость бумаги и на всякий случай, торопливо оглянувшись, переложил письмо в правый карман.
Салон самолета напомнил ему блиндаж: так же набито людьми, такими же отрешенными от бытия. Летающий блиндаж с индивидуальными нарами и свежей струей воздуха, спрессованного скоростью. А лица отрешены, откинуты назад, глаза замкнуты — каждый в скорлупе своего кресла. Но слава богу, тут мы не солдаты, а пассажиры. Нам не придется захватывать аэродром: приказа не было.
Опять явилась острая иголочка. Откуда бы это? Никогда не бывало такого со мной. Умереть на лету? Нет я не доставлю автору такой радости. Я еще поскриплю. Со мной моя память — она мой крест и надежда.
Только память может остановить черную пулю. Но я не должен был обгонять письма…
— Вы не желаете? Прошу.
— Что у вас?
— Свежие журналы, мятные конфетки, выбирайте на вкус и цвет.
— Простите, сейчас я переложу письмо, видите, какое оно старое и тем дорогое… Пусть лежит ближе к сердцу. Надеюсь, мы летим в графике?
— Даже с опережением.
— Где мы сейчас?
— Скоро начнем снижение.
— Разве? А мне показалось: только что взлетели. Спасибо за внимание.
С привычкой знатока Иван Данилович копался находчивой рукой в цветистой стопе, протягиваемой ему с дежурной воздушной улыбкой, и почти сразу выбрал «Студенческий меридиан», несмотря на то что сам он сейчас перемещался вдоль параллели.
Я провожаю и начинаю жить ожиданием встречи. Куда мы спешим? зачем расстаемся? Мысль не в силах топтаться на месте, она устремляется следом, догоняет самолет, возвращается обратно в обновленном виде. Она курсирует между прошлым и настоящим, моя неослабная мысль, челнок моей памяти, свивающий нить воспоминаний.
Что будет со мною? Когда-то я твердо знала об этом — и напрочь забыла: у меня не стало памяти будущего.
Каждой клеточкой помню, каждой клеточкой вижу, но лишь то, что невозможно поправить. Улетела моя надежда, и я вслед за нею. Там время проносится со скоростью звука, там подают фруктовую воду, а я остаюсь на земле: мне уже не взлететь. И еще потому, что провожающим на летное поле вход воспрещен, уже не помню, когда провожала, отучилась от дальних дорог. Шаткая оградка из тонких плетеных трубок самодовольно преградила мне путь — не преступить! И я остаюсь на месте, чтоб до конца насладиться разлукой.
Боже, зачем я стою? Он же простился, мне же некогда, мне за дела, я последняя неряха, сколько времени не была на могиле Веры Федоровны, в прошлом году безбожно пропустила, но теперь непременно, да хоть сейчас, прямо с аэродрома, ах нет, нынче ученый совет, тогда непременно завтра, а если и завтра не уложусь, то на праздник уж окончательно.
Чу! Я что-то забыла. Память пересыхает. Непременно вспомнить, это наказ будущего.
— Он улетел.
— Это другой пошел. А наш еще турбины греет.
— Как круто они берут. Когда ты внутри, вовсе не чувствуешь этой крутизны.
— Взлететь — не проблема. Главное приземлиться. Вот он: пошел, пошел…
— Что же мы стоим? Трогаемся?
И продолжаем стоять у зыбкой оградки. В самом дело в этих птицах есть что-то сверхъестественное и вечное. Птица, клюющая небо, птеродактиль, сотворенный разумом.
Надвигается звук, уже гул, уже рев и вой. Обложило уши, залило до краев все поле. Если он не взревет от натуги и боли, ему не взлететь. Его рев возвещает тоску по покинутой им земле.
— Улетел, — сказал Евгений, он стоял в центре, а мы с Валентиной по обе стороны как верные стражи памяти, запрятанной в его портфеле.
— Я видела его всего два раза, — сказала Валентина, — а он стал своим, так грустно было прощаться…
— Добротный человек, — сказал тот же Евгений Куницын, он же Эжен Лассаль, как выяснилось. — У него всего один недостаток: он воевал в пехоте.
— Он при семье? Или вдовец? — спросила Валентина и посмотрела на меня со всей строгостью, словно я и есть тот самый отдел кадров.
— Не знаю, Валюша, — отвечала я покорно.
— Ой, мне на депутатскую, я же опаздываю.
— А мне на ученый совет…
Евгений Петрович подхватил верных спутниц под руки, и они пошли к зданию вокзала, скользнули вдоль вращающихся дверей. Некоторое время я еще продолжал видеть их сквозь стекло, пока они не смешались с толпою.
Окидываю взглядом подведомственную территорию. Самолет улетел, крылья его истончились, неощутимо сжались в точку. Но ведь в этой точке люди сидят, двигаются, смотрят сны, вспоминают — неужто через минуту они вовсе скроются и я их не достигну мыслью?
И машина сейчас отъедет от вокзала. Разбрелись мои герои во все стороны света, так и не сказав последнего слова. Но разве вправе мы стремиться лишь к однословью?.. Эх, Володька, Володька, почему же тебя не стало, неправда, это лишь сон, кошмарный и долгий, вот сейчас открою глаза, и ты встанешь из борозды, это только приснилось, сейчас открою, и ты живой идешь под древней стеной, а всюду гирлянды и флаги в честь твоего воскрешения, посмотри, как красиво, это же вокзал победы, разве не помнишь, паровозы утопают в цветах, разве не видишь, но это сон, сон, и ты бежишь по раскисшему полю такой же молодой и кареглазый, а столбика-то нет, посмотри получше, чья-то добрая рука столбик отодвинула, сверкает салют, и это уже не сон, что ты за столбик зацепился, прилетела и впилась в родное тело чужая пуля на чужом поле у чужой деревушки, и в мире ничего не изменилось, Кремль парит и взлетает, он парит, и взлетает, и стелется сквозь дымку веков, ведь эти стены для защиты, а ты не сберегся и лег в борозду у подножья, не горюйте, это пройдет, честное офицерское, за нашу победу, мамаша, сапоги-то дотопают, ребенок задыхается, кожа синюшного цвета, а я и с хвостом согласен, это пройдет, он погиб беззвонной смертью, вечером будет салют, выстрел, вскрик, молчание, но и это пройдет, а пуля летит, летит, восемьсот шестьдесят пять метров в секунду, летит, летит, долетит до самых дальних миров, коль ты не ранен, а только убит, он убит, все равно убит, и утром убит, и вчера убит, навсегда убит, это точно, бесповоротно и вовеки, нет и нет, никогда не пройдет, как может это пройти, ибо все мы легко ранимы, но чувствуем лишь собственные раны, а пуля летит, разрядка напряженности необходима всем: женщинам, вождям, природе, вспыхнул Вечный огонь, вот и тебе осталась от него капелька, одна только капелька, у меня тост, Володя, за тебя, Володя, ты сохранил свою сущность и открыл закон, что у нас всего одна планета, одна на всех, положите мне руку на лоб, а пуля летит и пробивает дыру в будущем, а если взлетит ракета, протяжка, пять, четыре, три, два, один, ноль, кнопка, черный гриб, это было всего секунду назад, черный гриб, вскрик, молчание, не секунда, а вечность молчания, пусть вечно горит огонь человеческой мудрости, я без этого слова нем, обороняющаяся сторона должна быть снисходительной, я мечтаю о том, чтобы завернуться друг в друга, я обмельчал, он обмельчал, мы обмельчали, союзники по памяти, ибо наша память не угаснет, сотворив себе уютное прошлое, а курок уже взведен, но пуля не смогла, а помнишь, Володька, как вместе ходили в шестьсот восемнадцатую на пятый этаж, вторая дверь по коридору наша, а потом пошли по военным полям, спрятав дома аттестаты, на том и все кончилось для тебя, ведь на войне солдат не живет, а только бьется за будущую жизнь, а дальше как кому повезет у этого самого столбика, я хочу умереть на лету, чтобы состариться вместе с тобой, поведение приговоренного было спокойным, кто заплачет обо мне, когда меня не станет, ибо это нужно живым, пусть будет вечной та борозда, а я должен написать о тебе, Володька из шестьсот восемнадцатой, потому что и мне нужно это, я улетаю, но я возвращаюсь, и скажу ей, горло захлебнется, во имя нашего Володи, ради нашего Володи, хоть немного мне любви от той беспредельной, эх, Володя, распались молекулы вечности, не отодвинулся столбик…
Мимо прошуршал бежевый кожаный реглан. Высокая женщина в шляпке с полями растерянно остановилась у оградки, шарит глазами вокруг. Горе мне с нею. Что она опять потеряла?
— Простите, вы не видели здесь такой желтой сумочки?
— Вот же она, Маргарита Александровна. На столбике висит. Я специально стою и караулю.
— Откуда вы меня знаете? — удивилась было она, впрочем не особенно сильно, и сумочку проворно отцепила от столба.
— Я все о вас знаю, даже помыслы. И потому прошу вас. Пойдемте за мной.
— На летное поле? Туда же вход воспрещен.
— Мы пойдем на другое поле, — чистосердечно предупредил я.
— Хорошо, — твердо отвечала она, прижимая сумочку к груди. — Я знаю, мне будет нелегко. Но пусть. Я согласна.