Когда он был уже за калиткой, я глянул:
Лес дороже серебра и злата.
Сбережем его, ребята!
3
Разумеется, я не пошел к нему ни в девятнадцать ноль-ноль, ни на следующий день. Высокие сосняки томились за моим домом. Я даже вставал рано — или не ложился вовсе — и бродил в них тихо, как по музею. Мне открывались внезапные картинки, увиденные глазами и не сразу принятые сознанием, потому что оно было не готово.
Лес, воздух и я, на которых пало отраженное от белых облаков восходное солнце, вдруг розовели до странной нереальности…
Кочка сухого белесого мха с воткнутым в бок красношляпным грибком, стоявшим вроде бы подбоченившись, как матрешка…
Развилистая сосна, у которой оба ствола переплелись, будто она сама себя обнимала…
Длинноногая корова с лошадиной мордой и сучковатым сухим кустом на голове — видимо, лось — смотрела на меня долго, неузнаю́ще…
Два грибника на поваленной сосне ели огурцы с таким хрустом, будто валежник ломали…
Уже вечернее солнце, не закрытое редким сосняком, село не за горизонт, а каленым кругом опустилось прямо в густой черничник. Рукой подать…
И в лесах, и в доме я прислушивался. К чему? К тому, что свербило. К тишине, к одиночеству. Вдруг я открыл, что об этом самом одиночестве ничего не знаю — не знаю о том, чего жаждал и к чему так решительно сбежал. Разумеется, мне было известно, что есть одиночество физическое, когда ты без людей, и духовное, когда ты одинок среди людей. Физическое, духовное… Мое-то какое? Смешанное, что ли? Вопросы, как несдвигаемые сосны, крепко обступили меня…
Я рвался сюда, чтобы забыться и забыть. Почему же отысканное безлюдье я чувствую и вроде бы страдаю от него?
Брожу по лесу и сижу в доме — один. Но почему вечерами одиночество подступает так ощутимо, словно кто гигантский наваливается на дом? Почему в лесу одиночества почти нет? Неужели деревья мне заменяют людей? Или соснами изливается некая биологическая энергия, сходная с человеческой? Тогда не принимаю ли я сосны за женщин — округлы, стройны, загорелы, пахнут духами, то бишь смолой?.. Правда, высоковаты. Баскетболистки.
Физическое одиночество в городе невозможно. А духовное? На работе деловито поговоришь с коллегами, с кем-то поздороваешься, кому-то расскажешь анекдот… Дома перекинешься парой слов с женой, спросишь что-нибудь у дочери, потреплешься по телефону, послушаешь теледиктора… Ни я никого не спрашивал о смысле жизни или там о подсознании, ни меня никто; ни я души не изливал, ни мне. И это духовное общение? Выходит, я всегда был духовно одиноким? Если так, то почему ж в городе ко мне не подваливало сумеречное одиночество?
А если все проще и все сложнее? Не обладает ли наша психика еще не отгаданным свойством — что-то излучать и что-то получать? Какую-нибудь живительную энергию, нужную, как витамины? Которая объединяет людей прочнее экономики? Невидимая и необходимая, как воздух? Тогда ни к чему разговоры и душеизлияния, достаточно лишь видеть друг друга — тогда все просто, как в арифметике, — ведь городскому человеку выпадает до десяти тысяч встреч; тогда ясно, почему там нет одиночества, — катайся в час «пик» и насыщайся; тогда в лесу человеку не выжить и с пищей — погибнет от психологического, что ли, авитаминоза. Тогда и я не выдержу.
Мне пришел на ум Пчелинцев — его недоеденный мед еще темнел в бочонке. Единственный знакомый в этих сосняках. Он назвал три свои должности, живет в садоводстве ученых… Странный, поучает в очках… И меня осенило стукнуло — да он ученый. Есть такие моложавые академики-чудаки, которые отпускное время вкалывают косцами в деревне, сторожами в садах и рабочими в экспедициях.
Дождавшись вечера, я пошел. К девятнадцати ноль-ноль. Дорогу он расписал так, что за полчаса я дошагал до скромненьких ворот с жестяной вывеской «Садоводческое товарищество „Наука“».
Не поселок, не деревня, не турбаза… Цветные домишки лежали среди зелени, как раскиданные кубики. Оград почти не было, вместо них тянулись стенки шиповника, заросли черноплодки, а то и проще — рядки цветов. И везде флоксы разных оттенков.
Я шел по улице Математиков, удивляясь безлюдью. Потом свернул на улицу Химиков, затем на Кибернетиков, на Философов… Я уже надеялся встретить улицу родных мне юристов, когда увидел Пчелинцева — на улице Биологов. Он разговаривал с дородным мужчиной в соломенной шляпе, мексиканской. Я замешкался, но Пчелинцев ткнул пальцем в землю рядом с собой, как яму наметил рыть. Я подошел. Они продолжали свой разговор, будто меня и не было.
— Сосна росла на его участке, — сказал мужчина с некоторым нетерпением.
— А любовались ею всем садоводством, — перебил Пчелинцев.
— …росла на его участке, и он выкорчевал дерево на законном основании.
— Нет, обязан был взять разрешение.
— Что вам далась эта сосна! — в сердцах бросил мужчина.
— Она кислород выделяла.
— Он посадил черноплодную рябину, которая тоже выделяет кислород.
— Да нужен ему кислород, как вам тушеные мухоморы. Он из этой черноплодки гонит «Тещину кровь».
— Что за кровь?
— Красная, как кровь, и злая, как теща.
Мужчина в мексиканской шляпе не нашелся: то ли думал о диком напитке, то ли решал, нужны ли ему тушеные мухоморы. Пчелинцев, как мне показалось, ожидаючи, еще сильнее оттопырил узкие уши. Потом скосил глаза на меня и подмигнул. Я глуповато улыбнулся.
— Вопрос с этой сосной вы могли бы с ним утрясти по-дружески, — устало посетовал мужчина.
— А мы не дружим, нет у нас совместных точек.
— Мне казалось… Он шофер, вы сторож…
— Э-э, — провыл Пчелинцев, будто давно ждал этих слов. — Выходит, мы друзья, как вы с Вторичиным?
— Мы с Вторичиным не друзья.
— Почему же? — как-то нахраписто удивился Пчелинцев. — Он доктор наук, и вы доктор. У него дача, и у вас домище. У него машина, и у вас «Волга»…
— Не дружим, — оборвал мужчина и зачем-то стукнул себя по мексиканской шляпе.
— Ах да, ваши псы разной национальности. У вас боксер, а у него болонка.
Мужчина глянул на меня смущенно — посторонний человек его тяготил. Зато Пчелинцев осмотрелся, будто увидел нас с высоты. Мне захотелось уйти. Да и ошибся я — Пчелинцев был все-таки сторожем.
Но я не ушел, зацепленный странным, мною самим не понимаемым любопытством. И стоял, теперь уже занятый своими мыслями… Привлекал их разговор? Неинтересен, даже базарен. Их личности? Одного я не знал, второй, сторож, вызывал во мне скрипучее раздражение. Дожидался его, этого Пчелинцева? Вроде бы уже не дожидался. Неудобно сорваться и пойти? Удобно…
Удержала меня, скорее всего, нелогичность ситуации. Вернее, некоторая ее киношность — так есть, но так не бывает. Какая-то неестественность… Даже глупость в их противостоянии… Вот именно: интеллигентный человек и жилистый мужик. Доктор наук и сторож.
— И еще, — заговорил мужчина неуверенно, будто нащупывая слова. — Ко мне, как к председателю садоводства, обратился Куковякин… Его машину задел какой-то самосвал. А вы сделали Куковякину… выговор, публичный, в грубой форме…
— А где его задел самосвал?
— На повороте, у трех сосен. Там и битые стекла лежат от фары.
— А почему ж он милицию не вызвал?
— Это его личное дело.
— Его, шишки-едришки! Врет Куковякин, как трескучая сорока. Не было самосвала!
— Что же было? — с тихим интересом спросил председатель.
— Я это прознаю.
— Зачем?
Наконец-то Пчелинцев онемел. Острые уши порозовели до прозрачности; мне показалось, что сквозь раковины, как сквозь розовый шелк, я вижу металлические дужки.
— Чтобы вывести его на чистую воду, шишки-едришки!
— Разве он в чем-то виноват?
— Я это прознаю, — угрожающе повторил Пчелинцев.
Председатель вздохнул шумно и протяжно, будто сахалинская гречиха прошелестела, длинноного стоявшая невдалеке. Почему-то вздохнул и я — вздыхалось мне последнее время, вздыхалось.
— Владимир… э-э… Никандрыч, — медленно начал он.
— Слушаю вас, Анатолий… э-э… Анатольевич, — мгновенно отозвался Пчелинцев, и его «э-э» было настолько откровенным, настолько походившим на блеянье, что мне и вовсе стало не по себе.
— Вы сторож, а не участковый, Владимир Никандрыч.
— Значит, помалкивать, шишки-едришки?
— Купил садовод машину дров…
— Краденых, — ввернул Пчелинцев.
— Или принес из леса жердь…
— Сосенку спилил.
— Или клюкву собрал…
— Хапалкой, зеленую, больше центнера.
— Подобное случается во всех садоводствах. А вы устраиваете дикий переполох. В милицию звоните… Жизнь есть жизнь, Владимир Никандрыч.
Сторож чуть не ткнулся в лицо председателя, напирая, как шпана, требующая закурить. Я подумал, что Пчелинцев сейчас выругается добротным русским матом, — его поза обязывала. Не закурить же он попросит?