— Ты понимаешь, что говоришь?
— Может быть, не совсем, но… Но ведь надо же что-то делать!
— Давай твои справки! Ну же, давай их сюда! — Степан спрятал листки, переданные ему Одуванчиком, — Статью о Бекильской долине должен написать я, и только я. Дробышев с самого начала этой истории хотел пощадить меня. Он предоставил мне роль следователя, не больше, и хотел грохнуть статью под своей фамилией. Оставить Киреева в тени… Спасибо ему… Ему тяжело сейчас, и все же он решил завтра сесть за статью. Еще раз спасибо! Но разве ты не чувствуешь, не понимаешь того, что почувствовал только что я?.. Это унизительно, Колька, это оскорбительная жалость к Кирееву, который допустил позорную ошибку, — позорнейшую, пойми! Я просмотрел все подлое дело Стрельникова, я зафиксировал свою ошибку проклятой заметкой на двадцать строчек… Двадцать строк объективной информации!.. А ты знаешь, что я почувствовал там, в Нижнем Бекиле? Эти двадцать строчек, написанных мною объективно, бездумно, — это преступные строчки. Каждая буква, буквально каждая буква наполняла отчаянием, безнадежностью сердца батраков, почти нищих. Ты же знаешь, как люди относятся к газетной букве. Моя заметка прозвучала для них как окончательный и непоправимый приговор, утверждающий навсегда их нищету, их зависимость от верхнебекильского кулачья. Меня проклинали во всех домах, проклинали, не зная по имени! Но разве от этого легче? Такую ошибку, как моя ошибка, должен исправить тот, кто ее допустил, иначе он политический мертвец, позор газеты!.. Теперь люди Нижнего Бекиля знают мое имя и надеются на меня… Понимаешь?
— А Нетта? — едва слышно произнес Одуванчик. — Ведь ты любишь ее, и вот…
— Да, я люблю ее, Коля… Очень люблю, и ты это знаешь… А если я тебе сейчас скажу, что наша любовь, что наше с Аней ожидание счастья, большого, невероятно большого, что все это бесконечно мелко и… постыдно сейчас для меня! И будет постыдно, пока я не сделаю для Нижнего Бекиля всего, что должен сделать.
— Ты… ты с ума сошел! — воскликнул Одуванчик.
— Понимай, как знаешь… А ты… как бы ты поступил в таком случае, зная, что свое счастье можно добыть, выкинув из памяти все, что я узнал в Нижнем Бекиле?.. Дети умирают от истощения на руках у матерей, измученных, искалеченных работой. Сыновья кулака Айерлы из удали насилуют девушек, чьих-то невест… Забыть это ради своей Нетты, уйти в тень? Скажи, Колька, забыть?
— Нет… — глухо проговорил Одуванчик. — Зачем ты спрашиваешь?
— Значит, конец и точка…
— Да, конец и точка… Но я скажу Мишуку Тихомирову, что он болван. Понимаешь, вчера вечером он брякнул, что перестал уважать тебя, что ты интеллигент и нечестный человек. Впрочем, в его понимании это одно и то же. Я заставлю его взять эти слова обратно при всех, при тебе. А теперь я молчу, Степа… Если мы свернем за этот угол и пройдем еще один квартал, ты увидишь родной дом Николая Перегудова… Я угощу тебя неповторимым домашним квасом, холодным, мятным…
— Да, пить хочется…
Оказалось, что Николай Перегудов родился в двухоконной хибарке под крутым склоном горы. Из-за ограды доносилось блеяние. Уже вся редакция знала, что коза Перегудовых принесла в этом году тройняшку.
— Ты с примерной скромностью выбрал место для своей колыбели, — отметил Степан.
— О, вкус — великое дело! Подумай, как будет забавно, когда эту халупу поставят под хрустальный колпак и расширят улицу, чтобы толпы паломников со всего мира могли дефилировать без помех!.. — ответил поэт. — Зайдем!
— Нет, вынеси стакан квасу… Не хочется тревожить твоих.
Одуванчик вынес на улицу громадный кувшин. Жажда измучила Степана, все в нем горело, как земля нижнебекильских полей.
Хотелось поскорее взяться за работу, но Раиса Павловна попросила Степана посидеть с нею на веранде и рассказать о поездке в Бекильскую долину. Ведь она не видела его почти два дня, и потом, это так интересно: сначала познакомиться с планом статьи, фельетона, запомнить каждое слово, а потом проверить, так ли получилось на бумаге. Иногда получается совсем, совсем не так и все же хорошо, даже еще лучше, чем было задумано.
Могла ли обмануть его маленькая хитрость матери! Лишь один вопрос занимал мать сейчас: она уже чувствовала, уже знала, что в судьбе ее сына случилось что-то очень важное, быть может решающее и во всяком случае тяжелое. И она боялась спросить прямо: «Что с Аней, что случилось?» Боялась обострить ту боль, которую угадывала в душе сына. Уж лучше пускай он сам, по своей воле, расскажет, что у него, когда он разговорится.
Вечер был темный, так как луна еще не взошла. Мотыльки налетели на огонек лампы, стоявшей возле самовара. Раиса Павловна, чувствовавшая себя неважно, позволила сыну убрать со стола и повторила свой вопрос.
— Да, я все расскажу тебе потом, после, — сказал он. — Сейчас будет лучше, если я сразу сяду за работу. Сделать надо много…
— Хорошо, хорошо… — согласилась она. — Я чувствую, что ты занят своими мыслями и что они невеселые. Правда?.. — Все же она решилась спросить об Ане: — Скажи только одно: у вас с Аней все благополучно?
— Не совсем, мама…
— Что случилось?
— Пока ничего… Но, кажется… — Словно луч яркого и безжалостного света ослепил его, когда он продолжал: — Кажется, не скоро я привезу к нам Аню и, вернее всего, не привезу ее никогда… Вернее всего, что я потеряю ее.
— Но что же случилось?
— Впрочем, может быть, я, к счастью, ошибаюсь. Сам еще не знаю. Утром мы поговорим, мама… Прости!
Он проработал всю ночь; он провел ночь с глазу на глаз с правдой, которая сурово глядела в его сердце бесплодными песками Нижнего Бекиля, нуждой и надеждой людей, поверявших ему, «товарищу редактору», жажду справедливости. Он, работник газеты, посредник между людьми глухого деревенского угла и справедливостью, должен был сказать слово правды, быть может убив свое личное счастье, казавшееся несколько дней назад невероятно большим и вдруг отступившее, склонившее голову перед горем и надеждами многих, многих судеб… И с каждой новой буквой, возникавшей на бумаге, все спокойнее и напряженнее выкристаллизовывалась мысль, тверже и увереннее становилась рука. Никогда еще его сердце не билось так горячо, нетерпеливо, никогда еще он не был так скуп, расчетлив, сдержан, потому что нужно было пройти к цели долгим и трудным, но прямым путем, чтобы каждое слово было понятно каждому человеку… Он сказал все, и, когда бледным миражем растаяла Верхнебекильская плотина, когда среди песков Нижнего Бекиля поднялась плотина Захарова, он почувствовал, что выполнил свой долг, что он верен большой правде родных людей, созидающих новый мир.
Теперь он мог написать Ане и сделал это при первых лучах солнца. Он написал небольшое письмо, в котором объяснил, почему должен был выступить против проекта Петра Васильевича, обратился к ее сердцу и разуму. «Ты знаешь мое отношение к жизни и своему долгу, — писал он. — Вспомни наши споры, и ты поймешь, что я не мог поступить иначе и всегда буду поступать именно так. Ты была во многом не согласна со мной, но ты шла мне навстречу и несколько дней назад приказала мне не поступаться совестью даже в том случае, если этого будешь требовать ты… Совесть продиктовала мне то, что появится в газете вместо очерка о плотине твоего отца… Я знаю, что тебе будет больно, очень больно, но прошу тебя об одном: не поддавайся первому движению сердца, дождись встречи со мной, выслушай… Ты узнаешь о своем отце то, что я пока не решаюсь предать бумаге. Ваши пути разные, ты не имеешь права оставаться возле этого человека. Ты честный человек, моя Аня, ты честный и прямой человек, и ты согласишься со мной, как бы ни было тебе больно». Он обратился к ее сердцу. «Я люблю, я люблю тебя!» — написал он… не смог добавить ни слова и запечатал письмо.
Солнце было таким же светлым, как в то счастливое утро, когда мать сказала Степану: «Приведи Аню!» Приоткрыв глаза, он, задремавший на полчаса, увидел мать, только что вошедшую в комнату, усталую, бледную, с покрасневшими веками, и понял, что она разделила с ним его бодрствование.
Раиса Павловна неслышно подошла к столу, склонилась над рукописью, и он вместе с нею мысленно прочитал заголовок статьи: «Какую плотину нужно строить в Бекильской долине?»
«Нет, заголовок плох, неточен, — решил он. — Нужно ли спрашивать какую? Ведь все ясно… И не какую, а для кого. Вот что самое главное. Когда я научусь говорить просто и прямо…»
Не придвинув стул к столу, чтобы не нашуметь, мать стала читать стоя. По шелесту бумаги он отсчитывал странички, прочитанные ею. Прошелестела последняя. Мать вздохнула коротко, с болью.
— Теперь ты все понимаешь? — спросил он, не открывая глаз.
— Ты не спишь?.. — Она села возле Степана на край кровати, сказала шепотом: — Значит, ты неправильно написал свой очерк? Стрельников обманул тебя, да?