К числу наиболее значительных посмертных публикаций из наследия Пановой относится и ее роман-сказка «Который час?», оригинальное по замыслу произведение, написанное в условной, сказочной форме. Как и другие произведения прозы Пановой, роман этот насыщен реальными наблюдениями, почерпнутыми в современности, он заключает в себе также размышления, подсказанные опытом истории. Проникнутый любовью к людям и чувством тревоги за их будущее в наш неспокойный век, роман Пановой таит в себе надежду, что силы добра в конце концов сильнее зла, если не поддаваться унынию, безнадежности и бездействию.
Особый интерес представляют литературно-критические статьи, публицистика и письма Пановой к товарищам по работе, к молодым литераторам, а также к деятелям театра и кинематографа. Многие ее письма написаны с блеском, с юмором, с большой человеческой откровенностью.[9] Они затрагивают разнообразные вопросы литературы и жизни, являются ценными документами для характеристики целой литературной эпохи — с конца тридцатых до начала семидесятых годов.
Знаменательно, что последние работы Пановой особенно разнятся по характеру и манере: документальность автобиографического повествования соседствует с условностью философско-сатирической сказки; размышления о своей жизни и современной эпохе сопрягаются с сюжетами из русской истории семнадцатого и восемнадцатого веков.
Как у всякого ищущего художника, в творческой жизни Пановой были разные по глубине замысла и совершенству исполнения работы. Но от «Спутников» до последней биографической книги Панову не оставляло «чувство пути» — то особое внутреннее чувство, которое Блок считал достоянием органического таланта.
А. Нинов
Не спалось. Данилов встал. Отдернул плотную занавеску и опустил окно. Тяжелая рама бесшумно скользнула вниз. Все в этом поезде было добротное, хорошо пригнанное, долговечное. Приятно взяться за любую вещь.
Ветер влетел в окно. Небо и поля были пепельно-светлые, без красок. Белая ночь. Очень тихо.
Лето в этом году пришло поздно и не было похоже ни на одно другое лето. Днем солнце палило, как на юге, а ночи были холодные. Данилов озяб, стоя у окна. Может быть, он стоял очень долго? Он не знал, долго или нет.
Он надел галифе и сапоги. Эта толстуха в белом сборчатом берете опять поставила ему на ночь ковровые туфли. Прекрасный был бы вид: галифе с дудками до щиколоток и ковровые туфли. Интересно, мужа своего она одела бы так?
Он не сделал ни одной уступки ночному времени. Надел гимнастерку и аккуратно затянул скрипучий холодный ремень. И взял фуражку.
Кто-то должен подавать пример команде, черт бы побрал начальника.
В коридоре штабного вагона пепельно светились широкие окна. Пусто. Тихо, по-ночному сиротливо. Небо и поля плыли назад, светлые, без красок. Спит ли начальник? Данилов отодвинул бесшумную дверь купе, взглянул: начальник спал полураздетый, в брючках, в носках, по-детски поджав короткие ножки. Руки его были сложены ладонями и прижаты к подбородку, как будто начальник молился.
Рядом отворилось купе. Ординатор Супругов вышел в коридор, на нем был синий госпитальный халат и ковровые туфли.
— Вы тоже не спите, Иван Егорыч?
— Нет, я спал.
Он солгал, потому что ему не хотелось ни в чем походить на Супругова. Если Супругов не спит, значит, он, Данилов, должен спать. И наоборот.
— Я уже выспался. А вы?
— Мне, знаете, что-то не спится. Непривычная обстановка, должно быть, действует.
— Почему же непривычная? Едем в поезде, и все.
— Да куда едем? — хихикнул Супругов. Отвратительная у него эта манера — хихикать. Хорошие люди улыбаются или смеются громко.
— К фронту едем, товарищ военврач.
С высоты своего прекрасного роста Данилов рассматривал Супругова. Дрейфишь, дрейфишь, доктор. Это тебе не в кабинете пациентов принимать: «Вздохните глубже. Вздохните еще раз…»
— Можем попасть в переплет, как вы думаете?
— Что же, мы лучше других, что ли? Очень просто можем попасть в переплет.
Супругов поднял робкие глаза. Золотой зуб Данилова блестел в пепельном свете ночи. Супругов сделал строгое лицо.
— Я не понимаю, — заговорил он другим тоном, быстро и раздраженно. — Такой поезд пускать на фронт — это вредительство. Фаина говорит, от первого разрыва все окна вылетят.
— Какая Фаина?
— Старшая сестра.
— Ее зовут Фаина? — Забытый запах исходит от этого имени, запах мокрых, тяжелых и нежных женских волос. Фу-ты, нашел что вспоминать. Это было почти четверть века назад. Да, двадцать два года. У старшей сестры волосы стриженые и завитые бараном. Туда же — Фаина.
— Это определенно вредительство, — сказал Супругов и сокрушенно закурил.
— Что вы предлагаете? — Скулы Данилова дрогнули. Если бы Супругов всмотрелся, он увидел бы ярость в его светлых глазах. Но Супругов был занят папиросой, которая почему-то потухла, — должно быть, гильза была рваная.
— Повернете стоп-кран? Пошлете молнию наркому: «Заступитесь за вагоны, их гонят под бомбы»?
Супругов понял, что над ним издеваются. Он ужасно обиделся. В конце концов, он не санитар, он военный врач.
— Я ничего не предлагаю. Но я могу иметь свое мнение. Я так же, как и вы, еду на верную гибель.
— Вы думаете?.. Ну что же, пока мы еще не погибли, я, с вашего разрешения, схожу проверить команду и посты.
Посасывая папиросу, которая опять потухла, Супругов смотрел Данилову вслед. Молодцеватая у комиссара выправка. Супругову стало неловко за свой халат. Он сам виноват, конечно. Не надо набиваться на частные разговоры. С Фаиной, вообще с девушками, еще туда-сюда. Но с комиссаром — ни в коем случае. С таким надо держать ухо востро.
В команде были открыты все окна с правой стороны, и все-таки было душно. Быстро обжили вагончик. У девушек над полками висели зеркальца, куколки и карточки милых. Не завели бы клопов за карточками милых. Придется проследить.
С краю внизу спала Лена Огородникова, смешная маленькая женщина, похожая на мальчишку, который помалкивает, а про себя затевает какое-то озорство. У нее и во сне было такое лицо, словно ее смешили. Зеркальце в форме палитры поблескивало у нее над изголовьем. Мальчишка, значит, тоже смотрится в зеркало. Против Лены, разметав могучие руки, бурно дышала и всхрапывала Ия, — дадут же любящие родители такое имя дочери. Молодцы девушки — все как одна в мужских трикотажных рубашках или майках; в женской сорочке ни одной. Третьего дня он застал Ию спящей с оголенными плечами: растолкал и дал внеочередной наряд. Что за распущенность. Девушка должна быть стыдливой.
Вагоны были готовы к приему раненых. Койки с синими байковыми одеялами щеголевато заправлены. На несмятых подушках — полотенца, сложенные треугольником.
Пахло серой, щелоком, лаком и тем неуловимым, безыменным запахом, который присущ вагонам и вокзалам и не уничтожается ни окраской, ни дезинфекцией.
Эти обыкновенные «жесткие» вагоны предназначались для легкораненых. В каждом дежурил боец. Стоило стукнуть дверью, и навстречу двигалась темная фигура с винтовкой, с огоньком папиросы во рту.
Курить в вагонах запрещено; но Данилов не сделал замечания ни одному дежурному. Человек — не машина. Поезд шел к фронту, как знамя он нес свои красные кресты. Никто в поезде не надеялся, что эти кресты послужат им защитой. Каждый знал, что именно по красным крестам и будет бить враг.
В девятом вагоне дежурил Сухоедов, низкорослый человек с квадратными плечами и большой головой без шеи. Он был старше всех в поезде, кроме начальника. Данилов знал, что Сухоедов в свое время бил Юденича, в финскую кампанию пошел на фронт добровольцем и был ранен. 22 июня, в день объявления войны, явился на призывной пункт и потребовал, чтобы его направили в действующую армию. Ни по годам, ни по здоровью он не подходил для строевой службы. Его послали в санитарный поезд. Вид у него был горько обиженный, словно его обошли наградой. В мирное время он работал на подмосковной шахте. В морщины его лица въелась угольная пыль. Детски лазоревыми казались на этом лице ясные голубые глаза.
Сухоедов стоял у окна и не пошел навстречу Данилову, только на секунду повернул голову и поманил пальцем. Данилов подошел. Вид у Сухоедова был необычный. Ни обиды, ни горечи. Вид охотника, идущего по следу зверя.
— Вот он где, видишь ты? — тихо спросил он.
На горизонте, за низкой темной полоской далекого леса, шевелился какой-то свет. И вдруг шагнул в небо луч прожектора и задвигался влево и вправо, неторопливый, беззвучный, неяркий. И другой луч шагнул откуда-то сбоку, лучи скрестились, замерли на мгновение и разошлись, шаря в небе.