Обрыв лежал на солнце, сухой и белесый. На песке валялись окурки, горелые спички, а за стволом сосны сохранился отпечаток подошвы. За эти несколько дней война разрушила целые города, а след Марюса… Как будто вчера он сидел здесь, курил сигарету за сигаретой, давал ей задуть спичку, как ребенку, а потом ушел («До завтра, моя девочка…») своей косолапой походкой — она, бывало, над ней подшучивала.
Она посмотрела с кручи. Внизу мерцали опрокинутые деревья и жесткая синева неба. Зажмурилась. «Один шаг — и конец…» И тогда случилось неожиданное: обрыв заходил под ногами, а к спине прикоснулась холодная ладонь. Она в ужасе отпрянула и кинулась в лес. Лесные тропинки бросились врассыпную. Чаща, переплетение кустов; ее подстегивало страшное видение. Ветки деревьев хлестали по лицу, раздирали в кровь ноги, руки, цеплялись за платье. Устав, упала на колени под елью. Господи боже, она сходит с ума… В сердце были мрак и страх — как в густом лесу, который тихо гудел и дышал в лицо теплым, с привкусом скипидара, ветром. Но почти сразу зеленое уединение пригрело ее, стало покойно и хорошо на этой укромной земле, и удивляла мысль, что где-то неподалеку есть другой мир, где суетятся и убивают друг друга люди… Лес ласкал, успокаивал, глядел на нее добрым отцом. Все кругом было не только нарядным, чистым, девственным, но и прочным, безопасным, надежным — как в неприступной крепости. Каждая просека была знакома, исхожена вдоль и поперек в поисках грибов и ягод, каждая прогалина навевала воспоминания, от которых сердце неслось вскачь и перехватывало дыхание. Вот она набрела на сваленную бурей сосну. Прошлой осенью оно еще жило, это могучее, стройное дерево; голова кружилась, когда Аквиле смотрела на верхушку, подпирающую небо. Кривая, чахлая сосенка рядом осталась, а эта великанша… Деревья как люди: у них своя судьба. Тогда она пришла сюда с Марюсом… Снова Марюс! Не надо думать о нем. Не надо, не надо. Его нет и не было никогда. Не было, не было, не было.
Аквиле обвела взглядом гудящие сосны, и ей почудилось, что она слышит плач. «Боже, я и правда помешалась!» Испуганно вскочила со ствола, хотела отбежать, но отчетливо услышала стон, идущий из-под корней поваленной сосны. Человек, только человек может так бессильно, так скорбно стонать! Человек, потерявший все, даже надежду. «Марюс!» Боже мой, и придет же в голову такая несуразица!.. Стон затих. Затаив дыхание она прислушивалась к спасительной тишине, — может, ей померещилось? Но через минуту стон послышалея снова. Теперь она безошибочно могла сказать, где находится несчастный. Она дрожала от волнения, но собралась с духом и медленно, шажок за шажком, подошла к яме, которая образовалась после того, как упала сосна и выдрала из земли корни. Она хотела, чтоб там оказался о н, и умирала от страха.
Нет, это был не он. В яме лежал чужой. Ничком, прижавшись щекой к земле, в диковинной одежде. Такой костюм Аквиле как-то видела в кино — это был летчик. Он мог быть и молодым, и пригожим, и сильным, но теперь в нем едва теплилась жизнь. Аквиле с ужасом смотрела на череп, обтянутый черной щетинистой кожей, на землистые, раскинутые руки, которыми он цеплялся за жизнь, силясь выбраться из ямы, и чувствовала, что вместе со страхом в душу проникает облегчение и свое горе отступает перед чужим страданием.
V
Давно уже вся семья не садилась вместе за воскресный обед. Катре не знает, как и угодить Адомасу, — все ж любимый сыночек. На столе щи из свежей капусты, голубцы, полная миска отварных копченых колбас. Когда съедят горячее, мать принесет сыр, окорок с горчицей и прочую закуску, которая после рюмочки водки проясняет душу и зовет побыстрее осушить стакан домашнего пива. Для своих, ясное дело, так бы не усердствовала, но раз уж такой гость, пускай пожрут вместе и непутевая Аквиле, и соплячка Юсте, и Юргис, и этот бараний лоб. Даже казенной лошади, привязанной в сарае к казенной коляске, напялили на морду мешок с овсом. Ничего не жалко — Адомас приехал!
Адомасу тесно в мундире начальника полиции. Снял портупею, расстегнул китель. Пухлые щеки разрумянились, близко посаженные глаза блестят, будто пуговицы.
Будьте здоровы, мама. Чокнемся, что ли, папа? Аквиле, а ты что сидишь как в воду опущенная? Дзинь-дзинь!
— Аквиле говеет.
Говеет тот, у кого ноги до земли не достают, мама. Выпьем-ка, сестренка. А может, душа не лежит к брату за то, что в детстве твою манную кашку уминал? Пальчики оближешь! Вкусней манной каши, лапочка, в жизни ничего не едал.
— Мама, сварите Адомасу манной кашки. — Это Юсте, языкастая шельма.
Адомас смеется. Сдержанная улыбка пробегает и по озабоченному лицу Лауринаса Вайнораса.
Аквиле встает из-за стола — пойдет, мол, в сарай за яйцами. Адомасу на дорогу. Отец провожает дочь тревожным взглядом и неожиданно делается очень разговорчивым.
— Яиц! На дню по десять раз в сарай — и все за яйцами, — потешается Катре. — Выплакаться побежала, не иначе. По своему большевику сохнет.
— Оставим Аквиле в покое, мама. Ей и так тяжело.
Отец одобрительно кивает.
Катре морщится. С охотой раскурила бы свою трубочку — помогает от нервов, — но Адомас это не одобряет.
— Вы втроем столько горя матери не причинили, как одна Аквиле.
— Возьму еще голубцов, мама. В ресторане таких вкусных не бывает.
— Тебе надо справную жену подыскать, Адомас.
— Не подходящее время для женитьбы, лапочка.
— А с соломенной вдовой миловаться подходящее? — рубит сплеча Катре. — Думаешь, бургомистр-то помер? Вот будет стыд да срам, когда Берженас вернется!
— Бабий трезвон, мама. Ничего у меня с ней нет.
— Эти Дайлиде семейка известная. Голые, как пятка, хитрые, как ужаки. А Милда всех переплюнула, змея подколодная. Ты еще ребенком был, она уже хотела тебя зацапать, да сорвалось.
— Правда, шальная баба, — соглашается Адомас, не желая пререкаться с матерью.
Вернулась Аквиле. В подоле несколько яиц, на побелевшем лице отчаянный зов о помощи. Отец поймал ее взгляд. Опрокинул рюмочку, потянулся за закуской, старается скрыть волнение. Но вилка — стук-стук-стук! — по краю тарелки…
Аквиле исподлобья глядит на Адомаса. Широченные плечи, большие, мускулистые руки. Отец высок ростом, а Адомас его на полголовы выше. Богатырь. Не узнать драчуна мальчугана, каким она его помнит с малолетства. Но в чертах его лица, в движениях, даже в этой милой присказке «лапочка» сохранилось что-то детское, греющее сердце и вызывающее доверие. Нет, он неплохой. Подчас жестковат к другим, зато за своих — за Аквиле, родителей, а потом и за младших — часто пускал в дело кулаки. Однажды чуть не убил сынка Пуплесиса за то, что обозвал мать Курилкой, хотя вся деревня иначе ее и не зовет. Аквиле знала — это старший товарищ, который всегда за них постоит. Нет, мундир не меняет человека, Адомас хороший брат. Несколько дней назад из Краштупенай вернулся Пранас Нямунис, отец Марюса. Его арестовали в первый же день, когда пришли немцы, вместе с другими советскими активистами, и все-таки выпустили. Старик кашлял, харкал кровью: легкие отбили, сволочи…
— Адомас?.. — спросила у него Аквиле, и у нее упало сердце — рушилась последняя опора.
— Нет. Но мог и он. Все они собаки, только твой Адомас меньше кусается.
Аквиле хотела сказать, что без ведома Адомаса его бы не выпустили, но старик закашлялся и, сплевывая, ушел.
— Заберу тебя в Краштупенай, Аквиле. Будешь готовить мне голубцы. Мама, ты откормишь нам поросенка? Ну вот. На зиму засолим грибов, наделаем яблочного вина. Заживешь, как у настоятеля, лапочка. — Карие глаза приятельски подмигивают: не унывай, сестрица, все обойдется.
Брат, ведь родной брат! У кого же еще искать спасения?
Хлопнула дверь сеней. Старательное шарканье ног, незлобивое ворчание пса, стук в дверь горницы.
Катись подальше! — рубит сплеча Катре: ей уже ясно, кого черт принес.
Пятрас Путримас, которого за чернявость и изувеченную ладонь обзывают Черной Культей, растерянно топчется у двери. Чтоб его сквозняк, этого начальника полиции! Нет ни малейшей охоты попадаться на глаза такому господину, но раз уж так вышло, не кидаться же обратно во двор?
Враждебная тишина. Все ждут, что скажет мать.
Катре медлит. Этот подонок целый год хозяйничал с оравой своих ублюдков в горнице. Пускай теперь поймет, кто тут настоящий хозяин.
— Чего испугался, Путримас? Давай заходи, — не выдержал Адомас, подобрев от маминого угощения.
Катре за милую душу схватила бы свою трубочку.
— Садись, раз пришел, — не говорит, а шипит змеей, не глядя на гостя. — Когда была твоя власть, знал, где стол, где лавка, геройски расхаживал по нашей горнице, аж стекла дрожали, почему ж теперь на цыпочках, со-се-душ-ка?
Культя кусает губы. Яростный взгляд поднимается и опять утыкается в пол. Тише, тише. Черная Культя! Подумай о своих детях, о жене, которая скоро родит шестого. Гордость — дело хорошее, но когда нет хлеба, ею семью не прокормишь.